Мой доктор говорит мне, что я нуждаюсь в отдыхе и перемене климата. Нет ничего невероятного, что я скоро буду иметь и то и другое — отдых, который не в состоянии будут нарушить ни курьер в красной куртке, ни полуденный выстрел, и перемену климата в таких далеких краях, куда не довезет меня ни один из наших пароходов. А пока я решил остаться там, где живу, и, вопреки приказанию доктора, поведать всему свету о своих страданиях. Вы сами увидите, в чем заключается моя болезнь, и сами будете судить, есть ли еще человек, рожденный женщиной, на этой бренной земле, который мучился бы так, как мучаюсь я.
Говоря теперь так, как может говорить приговоренный преступник в последнюю минуту жизни, я нахожу, что моя история, дикая и ужасная, может быть и невероятная, во всяком случае, заслуживает внимания. Я, конечно, не рассчитываю, что мне когда-нибудь поверят. Да и сам я два месяца назад счел бы пьяным или сумасшедшим человека, осмелившегося рассказать мне что-либо подобное. Два месяца назад не было в Индии живого существа счастливее меня. Теперь от Пешавара до моря нет никого несчастнее. Только мой доктор и я знаем это. Он объясняет мои упорно повторяющиеся «галлюцинации» болезненным состоянием мозга, желудка и зрения. Хороши галлюцинации! Я называю его дураком, но он отвечает на это неизменной кротостью, приличествующей его профессии, с постоянной улыбкой на лице с аккуратно подстриженными бакенбардами. И я начинаю считать себя неблагодарным брюзгой. Но вы сами увидите и будете судить.
Три года назад я имел счастье или величайшее несчастье плыть на пароходе из Гравезенда в Бомбей, возвращаясь из отпуска, с некоей Агнессой Кэт Вессингтон, женой бомбейского офицера. Нечего говорить вам о том, что это была за женщина. Достаточно, если вы узнаете, что к концу путешествия мы были влюблены друг в друга безумно и безнадежно. Богу известно, что я говорю теперь это без малейшего хвастовства. В делах подобного рода всегда бывает так, что один дает, другой принимает. С первых же дней нашей роковой любви я увидел, что чувство Агнессы более сильное, более захватывающее и более — если можно так выразиться — чистое, чем мое. Сознавала ли она это, я не знаю. Кончилось это одинаково скверно для нас обоих. Приехав весной в Бомбей, мы расстались, чтобы встретиться месяца через три-четыре в Симле, куда ее привела любовь, а меня — отпуск. Здесь мы провели вместе сезон, по истечении которого печально угасло пламя моего соломенного костра. Я не оправдываюсь. М-с Вессингтон дала мне много и была готова отдать все. От меня же она узнала в августе 1882 года, что я устал от ее общества, что мне надоело видеть ее, надоело слышать ее голос. Девяносто девяти женщинам из ста так же надоел бы я, как она мне, семьдесят пять из этого числа с гордостью отвернулись бы от меня и в отместку мне стали бы флиртовать с другими мужчинами. М-с Вессингтон была сотая. На нее нисколько не действовали ни мое явно выраженное пренебрежение к ней, ни мои дерзкие выходки во время наших свиданий.
— Джек, дорогой! — был ее вечный, жалобный припев. — Я убеждена, что все это — только ошибка, ужасная ошибка. Придет время, когда мы будем опять друзьями. Прошу тебя, прости меня, Джек, дорогой!
Я знал, что обижаю ее. И это сознание только усиливало слепую, возрастающую ненависть к ней — инстинкт, побуждающий человека с дикой ожесточенностью придавить паука, наполовину уже убитого им. С этой ненавистью в душе я закончил сезон 1882 года.
В следующем году мы снова встретились с ней в Симле, — она все с тем же грустным лицом и робкими попытками примириться, я — с отвращением к ней, которое ощущал каждой клеткой своего существа. Случалось, что я не мог избежать встречи с ней наедине, и каждый раз она обращалась ко мне все с теми же словами. Все те же глупые сетования на то, что все это была «ошибка», и все та же надежда на то, что мы «будем друзьями». Я мог видеть, если бы только хотел, что только этой надеждой она живет. Она бледнела и таяла день ото дня. Вы должны согласиться со мной, что все это могло вывести из терпения кого угодно. Это было нетактичное ребячество, отсутствие женского самолюбия. Я утверждаю, что она заслуживала порицания. И все-таки иногда, в темные, бессонные ночи, я начинал думать, что мог бы относиться к ней с большей добротой. Но это уж действительно «галлюцинация». Не мог же я любить ее насильно или притворяться, что люблю. Это было бы нечестно относительно нас обоих.
В последний год мы опять встретились — в то же самое время, как прежде. Те же надоедливые возгласы и те же краткие ответы с моей стороны. Наконец, я должен был дать ей ясно понять всю нелепость и безнадежность ее попыток вернуть прежние отношения. К концу сезона мы разошлись окончательно в разные стороны; ей трудно стало видеться со мной, так как я был отвлечен новым, захватившим меня интересом. Когда я спокойно вспоминаю теперь в моей больничной комнате сезон 1884 года, он представляется мне призрачной ночью, где свет и тени фантастически перемешиваются. Мое увлечение маленькой Китти Маннеринг; мои надежды, сомнения, страх; наши продолжительные поездки вдвоем; мое трепетное признание; ее ответ; и потом опять это видение — бледное лицо, мелькающее в рикше с черными и белыми ливреями, которое я поджидал когда-то с таким нетерпением; движение руки м-с Вессингтон, обтянутой перчаткой; и, когда мы встречались с ней наедине, что было очень редко, ее грустный, монотонный призыв. Я любил Китти Маннеринг, честно, искренне любил ее, и вместе с ростом моей любви к ней росла во мне ненависть к Агнессе. В августе Китти и я были обручены. На следующий же день я встретил тех проклятых «сорок» джампани на вершине Джакко и, движимый чувством сострадания, остановился поговорить с м-с Вессингтон. Она уже все знала.