Навстречу мне двигались прохожие, потусторонние люди, с которыми я никогда больше не пересекусь на пути.
Борис Евгеньевич, мой учитель, благословил меня: пусть ее желание будет тебе дороже своего, и ты обретешь мир и покой!
Обезображенное лицо, представить бы не смог, что увижу таким…
Солнечный день, идут редкие встречные, и каждый встречный счастливее меня. А совсем недавно я свысока смотрел на всех — ношу в себе то, чего другие и не подозревают, что бывает подобное в жизни.
Улыбка мироздания на небе и ее изломанные губы, взывающие о помощи. Было это!..
Какими странными голосами кричали тогда лягушки…
А утро, невозможное утро, не случалось такое видеть даже во сне — чистый, чистый, праздничный город под розовым океаном…
Единственная средь людей —
Жизнь дающая!..
Было! Было!..
Потеряно.
Неужели?.. Так сразу? В одну минуту?
Солнечный день, и я на мостовой, толкающий перед собой собственную тень. Я не хочу вспоминать ее обезображенное лицо с чужими, бесформенно растянутыми губами… Лицо, поднятое к луне, лицо, сотканное из света… Волосы ее тяжелы, волосы ее насквозь пропитаны ночным мраком… И серебром тогда отливали белки ее глаз… Не хочу! Не хочу! Бережно перебираю обломки: было! было!
На обочине «Запорожец», умытый, самодовольно сияющий, сентиментально голубой. Возле машины на асфальт брошен объемистый мешок, резиновые сапоги, разобранные бамбуковые удочки со спиннинговыми катушками. Хозяин самодовольно-сентиментального «Запорожца», вещмешка, сапог, удочек, долговязый мужчина в выгоревшем до рыжины берете и теплой — не по жаре — старой кожанке, выбирал из связки ключи, чтоб отпереть машину. Его полное лицо было размякшим, в крупных руках нетерпение — рыбак, собирающийся на рыбалку, переживающий счастливую минуту, впереди у него свобода, впереди время, отданное страсти. Он не может быть сейчас не отзывчив.
Я остановился. Мне, отчаявшемуся, захотелось погреться у чужого счастья.
Неужели у меня все кончено? Все? Бесповоротно?..
Хозяин «Запорожца» раскрыл багажник и стал в него втискивать вещмешок, сапоги; лицо его, изрытое морщинами, выражало сейчас озабоченность священнодействия.
Кончено? Из-за чего?! Нелепость же!.. Кому рассказать, разведут руками: экая ерунда!.. Во мне, кажется, начало прорезаться сомнение: а кончено ли?..
Удочки в багажник не влезали.
— Не габаритны. Тесна коробочка, — сказал хозяин без огорчения.
Я с завистью его спросил:
— Далеко?
Он уловил мою зависть, наверняка возгордился про себя своим нехитрым счастьем, может быть, даже в душе пожалел меня.
— Один день отгула — далеко не сорвешься. На Михайловские пруды выскочу, километров сорок отсюда. Утром вернусь.
— А в отпуск куда вы, москвичи, ездите?
— Для меня святое место — Валдай, деревня Нелюшка, восьмое чудо света, стоит сразу на трех озерах. Слыхали такое?..
И у меня все внутри напряглось, как перед прыжком вниз с высокой крыши. Деревня, стоящая сразу на трех озерах. Действительно.
— А поездом туда можно? — спросил я.
— С Ленинградского вокзала… Триста с лишним километров, вот и считайте, сколько проедете.
Но захочет ли она разговаривать со мной? Согласится ли?.. А нужно ли мне теперь спрашивать ее согласия?
— Спасибо тебе, друг, — сказал я проникновенно и торопливо отошел.
Хозяин «Запорожца» кинул мне в спину озадаченно:
— Пожалуйста.
Я вдруг увидел, что небо над крышами домов засасывающе синее, что день яростный, что даже здесь, в городе, среди асфальтовых мостовых, деревья обильно зелены.
Все кончено!.. Ну нет, погоди! В охапку возьму, вынесу — в деревню Нелюшку, на Валдай! На трех озерах стоит деревня, возможно ли такое?.. Никаких возражений! Силой!.. На руках! Да знаешь ли ты, что значит при свете костра в ночи глядеть друг другу в зрачки? Далеко люди — ты, я и огонь, никого боле! Не с первобытного ли костра в ночи родилось то, что впоследствии получило название — любовь к ближнему. Ты, я и огонь в темном мире — как не чувствовать себя едиными!..
Из-за угла вынырнуло такси, я вскинул руку.
— На Ленинградский вокзал. Побыстрей, если можно.
Через три часа я, потный, растерзанный, ввалился, сгибаясь под грузом раздутого новенького вещмешка. Сбросил его у порога, не снимая шляпы, шагнул в комнату. Я больше всего боялся, что не застану ее — ушла одна толкаться по Москве назло мне и себе, лишь бы выдержать характер.
Нет, никуда не ушла, сидела сиротливо на неприбранной кровати, поджав под себя ноги в нейлоновых чулках, модные туфельки на платформе стояли на полу. И по-прежнему разглядывали ее, издевательски гримасничая, крашеные рожи со стены. А лицо ее сейчас было просто замученно-бледным. Да была ли она безобразна, кричала ли, задыхалась от ненависти? Не верится! Жаль ее, хоть плачь.