Женщины перед окном оказались сестрой и матерью заключенного, сидевшего с ними у столика. Мать была глухая, дочь громко повторяла все, что говорил сын. Они стеснялись своего крика и были очень несчастны.
Но цыгане были великолепны. Они расстелили на полу цветную скатерть и пировали от всей души. На скатерти были наставлены тарелки с жареными курами и южными плодами - виноградом, грушами, пунцовыми помидорами. Молодой цыган в шубе достал нож и один за другим разрезал арбузы, и все они ели, и пили, и чокались с воодушевлением, очевидно видя в этой совместной трапезе высшую красоту и радость свидания. Мы с нашей жареной картошкой были, конечно, жалки рядом с ними.
- Боря, - сказала я, - ты не знаешь, за что тут эти цыгане?
Он знал и объяснил мне. Они решили самоопределиться и выбрали себе своего цыганского короля. Вон тот цыган - король, а другой - его премьер-министр. Моя красавица-цыганка оказалась супругой премьера, а некрасивая - королевой. А этот парень и девушка - принц и принцесса. Ну, и вся эта мелюзга - тоже королевские дети, высочества.
Мы поговорили о своих детях, ожидающих в Ростове моего возвращения, и о том, чего-чего только, господи, нет на свете!.. Поговорили о беглых, якобы кишащих вокруг Кеми. Муж рассказал, как он сам собирался бежать с Соловков на плоту, как они с другим заключенным строили плот, но когда он был уже построен, товарищ мужа испугался и отказался бежать. "И у меня, сказал Борис, - не хватило духу пенять ему, он уже доходил и вскоре умер от чахотки..."
Мы разговаривали, комендант рисовал, цыгане ели и пили, те трое у окна кричали о своих делах... В общем, эта плачевная комната являла картину полноты жизни, никто не стал бы этого оспаривать... Жизни с горючими слезами, ползающими детишками, янтарными грушами, куриными ножками, торчащими из жующих ртов. Ах, с каким аппетитом они жевали, с каким размахом чокались. И вдруг звон, гром, вскрики - это зарыдала девушка с огненными глазами, упав головой на стол. Что-то запрыгало по полу, что-то разбилось. Но почти сразу рыданья прекратились, и возобновилась степенная, почти благоговейная трапеза.
Такая невинная радость - досыта накормить любимого человека - эта радость была мне дана на считанные дни, и то по особому соизволению - мне просто выпал счастливый билет, что перст судьбы отметил мое заявление в ворохе других... Не потому ли, что оно было написано самыми простыми словами, без всяких попыток растрогать?.. Москва ведь слезам не верит, сказано давным-давно...
Первые два часа пролетели как одно мгновение. Уже в конце первого часа мы поняли, что наше богатство - мираж, что не успеем мы оглянуться, как окажется, что ему конец. Так и было, но все же спасибо судьбе за эти часы...
Я приходила каждый день и приносила еду, однажды мне посчастливилось раздобыть десяток свежих яиц, в другой раз - даже мяса, так что я смогла принести Борису бифштекс. Он говорил, что уже и мечтать перестал о такой пище.
Он попросил, чтобы я перед своим отъездом передала ему денег, так как по почте они идут очень долго. Я обещала с легким сердцем - деньги ведь лежали у меня в чулке...
Но за день до отъезда я чуть было не провалилась с этим делом...
Я пришла на свидание, не чуя недоброго. И вдруг комендант приказал мне войти в смежную комнату, а там меня ждала рослая дивчина, которая объявила, что должна меня обыскать.
Вошел комендант и подтвердил, что я должна дать этой гражданке меня обыскать.
- Оружие есть? - спросила дивчина.
- Ну что вы! - сказала я.
- Деньги? Письма? - приставала дивчина.
- Ничего нет, - соврала я, и вдруг меня осенило - надо идти напролом: - Есть деньги, - сказала я.
- В лифчике?
- Нет. В чулке.
- Товарищ комендант, - позвала дивчина. - Они говорят, у них в чулке деньги.
- Покажите, - сказал комендант. Я достала деньги и паспорт и протянула дивчине. - А зачем вы это спрятали?
- Видите, меня предупредили, - сказала я, - что тут кругом бродят беглые. Если бы они отобрали у меня деньги, мне бы и домой не доехать.
- Это у нас есть, - признал он хмуро. - Ну ладно, идите.
- Паспорт-то хоть отдайте!
- Отдай им всё, - приказал он дивчине. Она отдала.
В соседней комнате меня встретили испуганные глаза мужа: он уже знал, что в этот день всех приехавших на свидание обыскивают. Я его успокоила и передала ему деньги.
Между прочим, они ему были нужны, чтобы заплатить долг. Дело в том, что на свидание его привезли за плату.
Вот как это было: он отдыхал после обеда, и вдруг его позвали: "Вахтин, на свиданье!" Он пошел, ему сказали: "Пять рублей за проезд!" У него не было. Вдруг он увидел Третесского. Тот себя все время чувствовал перед товарищами виноватым, так как имел слабость подписать при следствии все нелепые обвинения. Теперь, увидев Бориса и узнав, что его вызывают на свидание, он сказал: "Не говори Вере, что я сознался". Борис на это сказал: "Давай пять рублей!" У Третесского деньги нашлись, и он дал.
- Боря, - сказала я, - они же с тебя и за обратную дорогу потребуют.
- Ну уж нет, - сказал он, - я мог еще заплатить за то, чтобы меня отвезли на свидание. Но платить за то, чтобы меня везли обратно на каторгу, - нет уж, этого не будет.
Из этого ответа я поняла, как невыносимо ему живется на каторге из-за этой его гордыни и непримиримости. Ах, всегда и везде легче живется нестроптивым, смирным, со всеми соглашающимся. А мы с ним никогда такими не были, вот и обошлась с нами жизнь так, как обошлась.
Осталось рассказать о прощании - последнем, потому что больше мы не встречались.
Как я купила билет, и как трудно мне было ему об этом сказать, и как мы простились в этой комнате, зная, что завтра я уже не приду сюда.
Прощаясь, я его поцеловала и перекрестила ему лоб, я знала, что он думает о самоубийстве, и он потом писал мне в Ростов, что его поразило именно то, что я ему перекрестила лоб... Но мы ведь всегда всё знали друг о друге...
Потом я вышла и пошла к воротам. У забора из колючей проволоки остановилась. Подошел солдатик-конвойный и стал рядом. И вдруг я услышала голос Бориса: "Вера, прощай", и он прошел за колючей проволокой, еще раз прошел передо мной - уже в самый, самый последний раз я увидела его солнечные волосы и прекрасное, неповторимое лицо.
И я знаю: если я когда-нибудь в чем-нибудь могла быть перед ним виновата - при жизни ли его или после его кончины (он реабилитирован посмертно) - я знаю, он все мне простил ради той минуты, когда мы прощались у колючей проволоки...
Несмотря на нужду и на горе, которое никак не хотело смягчаться, эта зима вспоминается мне как хорошая. Это потому, что, во-первых, все трое детишек опять были со мной и я знала каждый день и час, что с ними происходит, кто что сказал и т. д. Наташа ходила в школу и по вечерам при мне готовила уроки за нашим большим обеденным столом (еще из грибановского магазина). Мальчики же были дома целый день, у меня на глазах.
Во-вторых, в эту зиму нас материально поддерживал Торгсин (магазин, где продавалось все что угодно на валюту или золото). Валюты у нас не было, но было кое-какое столовое серебро, кое-какие золотые вещи: нательные крестики с цепочками, мой золотой, с монограммой медальон - тоже на хорошей цепочке, мое золотое колечко с хризопразом, мамино и папино обручальные кольца. Это все ушло в Торгсин, и дети хорошо питались всю зиму. Конечно, было не без болезней. То простуда, то ангина, то вдруг конъюнктивит у Борюши, то дети во дворе ударили Борю по голове разбитой бутылкой, так что из-под его матросской шапочки потоками лилась темно-красная кровь, и я, схватив его на руки, бегом бежала с ним в ближайшую поликлинику, то в нашем садике выкопали яму для посадки дерева, и Юрка пытался перепрыгнуть через нее и, конечно, свалился и растянул себе ногу.
К новому, 1937 году я устроила моим ребятам елку. В то время купить елку было невозможно, но дядя Володя, Владимир Леонидович, достал нам несколько больших пушистых еловых лап (кажется, купил у кладбищенского сторожа), и я проволокой связала эти лапы в одну хорошенькую пышную елочку. Одни наши знакомые прекрасно делали елочные игрушки, от самых простеньких до самых сложных, и нас научили, мы с мамой недели две просидели над этим делом, и елочка получилась у нас на славу.