В том году всеобщее внимание было приковано к европейской войне. У всех на языке была линия Мажино и успехи немцев, ледяные предчувствия уже касались сердец. Осень и зима прошли сумрачно. Только мамины письма грели душу, она и мальчики жили нормально.
В конце ноября грянула война с белофиннами, и, съездив в Ленинград повидаться с Наташей, я впервые увидела в подъездах синие лампочки... У Арсения с Галей жизнь шла все печальнее, Наташе с ними было нерадостно. Я мечтала как-то собрать около себя всех детей и жить с ними, но как было это сделать? Ни кола, ни двора, ни копейки заработка после елочного сценария...
Помню очень хорошо, что было 1 апреля (число это запомнить нетрудно). Мы с Л. Е. Бовэ сидели в столовой в ожидании обеда, как вдруг Аня принесла мне письмо. Оно было из Ленинграда, от Гали. Она писала, что на их адрес (который я указала, посылая "Илью Косогора" на конкурс) пришло для меня извещение: "Илье Косогору" была присуждена первая премия 7 тысяч рублей.
Первым моим душевным ощущением было отчаяние: я вспомнила, что сегодня 1 апреля, и испугалась, что Галя меня разыгрывает.
Эта мысль была черным грехом по отношению к милой, доброй, любившей меня Гале, но в тот момент уж очень было велико мое неверие в жизнь.
Удивительно, но Любовь Евстафьевна приняла известие без всяких сомнений.
На другой день, посоветовавшись с дорогой моей А. Я. Бруштейн, я пошла в Госбанк на Мясницкой (улица Кирова) разузнать, каким образом я могу получить мою премию. Ответ был самый неутешительный. Главный бухгалтер, записав все указанные мною данные, сказал, что Госбанк выдаст мне эти деньги, если я буду иметь в паспорте отметку о прописке в Москве. Опять я испытала приступ удушья: Л. Е. Бовэ жила в ведомственном доме, где нельзя было прописаться, а дядю Илюшу, больше всего любившего покой, я боялась попросить. Выручила опять-таки А. Я. Бруштейн. Узнав о моих затруднениях, она поговорила со своей домработницей Марией Федоровной, и та согласилась прописать меня у себя как свою сестру (благо отчество было одинаковое). Так и было сделано, и через довольно краткое время я получила в Госбанке на Мясницкой свою премию. И такой богачкой, как тогда мне казалось, с подарками и деньгами поехала в Ленинград, затем в Шишаки, затем снова вернулась в Ленинград.
В ту поездку я очень подружилась с семьей Кониковых - Марией Христофоровной, химиком, и ее мужем Александром Леонидовичем, физиологом.
Я еще в Ростове о них слышала, так как с ними дружил В. К. Жак. Арсений и Галя тоже у них бывали, стала бывать и я. У них познакомилась со многими интересными людьми, и в том числе с блестящей рассказчицей Ириной Валерьяновной Карнауховой (детской писательницей, выступавшей также по радио под псевдонимом "Бабушка Арина"). Когда в Ленинград внезапно приехал брат Арсения Яков Старосельский, он тоже стал бывать у Кониковых и сдружился с ними. Эти маленькие вечера со скромной закуской всегда были очень приятными и веселыми. Все ко мне относились дружески и сердечно, и я помаленьку оттаивала, с меня сходили мрачность и нелюдимость. Всегда вместе со мной бывала у Кониковых и Наташа, и я замечала, что и для нее это знакомство полезно, она тоже становилась живей и веселей. Помню, мы в складчину устраивали блины, все женщины нашей компании пекли их, а руководила нами Мария Христофоровна, мастерица на все руки, умевшая всем окружающим передать свое мастерство и энергию.
Кроме блинов запомнилась мне наша коллективная прогулка на Каменный остров - пешком, в чудесный морозный вечер, когда не разобрать было, что сыплется с неба - снег или звезды. То время было островком отдыха; я вспоминаю о нем со светлым чувством.
Но уже подходил 1941 год, и уже встреча его не сулила доброго. Кониковы пригласили меня в компанию, и Новый год мы встретили в чьей-то чужой квартире шумно и неуютно. Было слишком много чужих несимпатичных лиц и слишком много вина, и нестерпимо грустно мне было оттого, что те, кого я люблю, так далеко от меня. С тех пор я стараюсь встречать Новый год только с самыми близкими людьми, хотя бы в самой будничной обстановке. Исключением была лишь встреча Нового, 1945 года в санпоезде, где вокруг меня были спутники, прототипы героев будущей повести. В ту ночь у всех нас было прекрасное настроение, дыхание победы уже носилось тогда в воздухе, наши войска были в Австрии, И. А. Порохин по этому случаю даже выдал нам какой-то безобидной выпивки.
Но вернусь к зиме 1940/41 года.
Через своих знакомых, живших в городе Пушкине (бывшем Детском Селе), Кониковы помогли мне снять крошечную комнатку в Пушкине в семье Сперанских. Семья состояла из матери и дочери, недавно лишившейся мужа. И ту и другую звали Надежда Владимировна, так что заочно о них говорили: Надежда Владимировна старшая и Надежда Владимировна младшая. Дочь работала учительницей - преподавала историю в одной из пушкинских школ. Мать жила с нею. Обе были высококультурные женщины, в их библиотеке стояли книги на разных языках, обе великолепно читали вслух стихи с тем пониманием, исполненным ума и такта, которое не допускает никаких актерских приемов и дает о себе знать естественным прочтением строк, созданных талантливым поэтом (неталантливых эти женщины не читали). Сравнительно быстро между мной, жиличкой, и между ними, владелицами квартиры, установились прекрасные отношения, полные взаимопонимания и доброжелательства.
Условия найма были для меня приемлемы: надо было только оплачивать счета - за квартиру, электричество и прочее такое, - после того как Надежда Владимировна младшая потеряла мужа, им это стало трудновато. И вот я, а затем и моя Наташа получили временную прописку в домик против ворот в лицейский скверик. Кажется, этот домик принадлежал некогда одному из лицейских учителей Пушкина. Помню, как меня восхищало то, что я на какое-то, пусть краткое, время обеспечена пропиской, что Наташа живет вместе со мной, а главное, что это прекрасное место, перейти дорогу - и вот он, лицейский сквер, и в нем сидящий на скамье Пушкин (любимый мой памятник) с его дивными стихами на цоколе, с облетевшими осенними листьями у его ног, а дальше - парки, о которых он написал:
Сады прекрасные, под сумрак ваш священный
Вхожу с поникшей головой.
Уже после освобождения Украины от оккупантов, днем служа секретарем-машинисткой в райпотребсоюзе да копая картошку на колхозных полях, ночью я при свете фитилька, плававшего в блюдце с подсолнечным маслом, стала писать книгу "Остландия" - так называли захватчики временно оккупированные ими области СССР. К этой книге я взяла эпиграфом эти самые строчки Пушкина о прекрасных садах, горько вспоминая, как они выглядели во время войны.
К сожалению, "Остландия", написанная от руки на страницах старой бухгалтерской книги со словами "Дебет" и "Кредит", пропала в моих странствиях, как и некоторые дорогие мне письма, телеграммы, записки, все то, что копит человек в своей жизни и что он любит и чтит как самое дорогое, но - увы! - что почти никогда не удается сберечь.
Но вернусь к домику против ворот лицейского сквера. Мы с дочкой занимали комнатку, в которой прежде работал муж младшей Надежды Владимировны, начинающий художник. Его работа - портрет Пушкина - висела на стене. Спали мы с дочкой на большом диване, поставленном в нише из полок, сплошь занятых книгами. Комнатка была очень холодная, от всех стен дуло, но на крайний случай имелась маленькая, похожая на тумбочку чугунная печка, которую можно протопить дровами, а в еще более крайнем случае сосновыми шишками и сухими веточками, собранными в парке. И вот эта печка, этот диван, книги, портрет Пушкина и то обстоятельство, что Наташа живет со мной и по утрам я вижу, как она позавтракала перед уходом в школу и как заплела косы, - все это, такое с виду малое, рождало во мне уверенность, что вот так же мы непременно будем когда-нибудь жить вместе все - я, дети и мама. Как это случится, я не умела предугадать, но знала, что это будет, и будет через литературный успех, не иначе. И сколько я тогда набросала никчемных отрывков, каких-то начал и концов чего-то, и припомнить не могу. Отцедились в памяти только два названия: пьеса для кукольного театра по сказке Аксакова "Аленький цветочек" и комедия "Синус". То и другое пропало, да я и не жалею, настолько все эти клочки ни на что не годились. С обеими Надеждами Владимировнами отношения у меня сложились, как я уже сказала, отличные, хоть и не сразу. По многим наблюдениям я знала, что эти высокообразованные и интеллигентные женщины не могут не видеть разницы между собой и мной, что моя недостаточная культурность принимается ими иногда болезненно, что я, должно быть, представляюсь им какой-то взбалмошной чудачкой. И в самом деле: где-то оставила детей, живу птичьей жизнью, ни кола ни двора, и в то же время черт знает на каких основаниях мечтаю стать писательницей и по целым дням что-то пишу на столе против пушкинского портрета - этакое святотатство! - запершись на ключ, и знакомые у меня все интеллигентные и даже ученые. Помню, как медленно обе эти женщины привыкали ко мне, так сказать, принимали меня в свой круг. Как-то в маленькой кухоньке, где на плите грелись бок о бок наши чайники, я рассказала про моего дядю Сережу, про его увлечение собиранием бабочек. Случайно я произнесла слово "энтомолог" и увидела, что мои дамы при этом улыбнулись, будто я была людоедка Эллочка, произнесшая умное слово. Улыбка была, впрочем, хорошая, необидная, признающая меня ровней. Потом я увидела, что их очень подкупает мое пристрастие к стихам. Потом я съездила как-то в Ленинград, чтобы выкрасить волосы, что я всегда делала от случая к случаю. Вернулась шатенкой с бронзовым отливом, и когда младшая Надежда Владимировна спросила, а как выглядит эта процедура, в чем она заключается, я им все описала объективно, самокритично и, должно быть, смешно, потому что они смеялись обе. И я вдруг почувствовала, что признана ими, что впредь мои литературные претензии здесь не будут считаться беззаконными, и привязалась к ним, как к родным. И Надежда Владимировна старшая даже стала меня учить французскому языку, а младшая - читать мне самые трудные для восприятия стихи, уже уверенная, что я все пойму.