Всем им требовался слушатель. Друг другу они давно все рассказали, а тут свежий человек, молчаливый, внимательный. Не перебивает, не говорит: "А вот у меня тоже", - только слушает. И можно рассказывать час, два, сколько хочешь.
Они смеялись, вспоминая прошлое, плакали, вспоминая о своих погибших. Невесты говорили о женихах, мужья о женах. Некоторые пели мне свои любимые песни и романсы. Санитарному управлению нужно было мое перо, этим людям нужны были мои уши.
Но мне-то в ту пору, в конце 1944-го и начале 1945-го, этот поезд был нужнее, чем я ему, бесконечно нужнее! Все у меня тогда дошло до предела, и прежде всего усталость. Я закружилась в газетной работе, и она уже не давала мне удовлетворения, и другое, что я делала, тоже, в том числе уже начатый роман, вышедший через несколько лет под названием "Кружилиха". Я запуталась и не понимала, что у меня получается, а что не получается, и жила в лихорадочном ритме, в котором нельзя продержаться долго. И то, что мне дали - вдруг! - успокоиться, оглядеться, что-то решить для себя и о себе, - было великим благодеянием жизни.
Кто его знает, может, я и существую до сих пор потому, что 312-му санпоезду понадобилось полудить котлы, и сделать это по каким-то причинам пришлось в Перми, а не в другом городе, и как раз подоспел благословенный приказ Главсанупра о благословенной брошюре, и две фигуры в шинелях возникли в кабинете Бориса Николаевича.
И я вплотную соприкоснулась с миром, до тех пор мне незнакомым, оказавшимся странно созвучным мне и давшим могучий толчок моей застоявшейся работе. В хаосе рассказов, песен, слез зарождалась книга о подвиге любви и милосердия.
Долго ехали мы порожняком до Двинска. Там приняли раненых и повезли в Рязань. Настали дни горячие - не до разговоров. Но потом мы опять поехали за ранеными, и возобновилось то, что капитан называл подготовкой материала, - поток повествований и признаний. Я отбирала из них, что годилось в брошюру. Мне хотелось сделать ее хорошо. Но тут у нас с капитаном обнаружилось полное несходство понятий, что такое хорошо и что такое плохо.
- Иван Алексеевич, - сказала я, - давайте знаете какую сделаем книжку: я запишу, что мне рассказывают, их словами запишу - вот рассказ санитарки, вот рассказ врача, бойца, медсестры, - и будут слышны голоса живых людей, их интонации, и книжку будут читать везде, а не только в Главсанупре.
Но Иван Алексеевич посмотрел на меня строго и велел, чтоб была брошюра как брошюра.
- Учтите, - сказал он, - сколько инстанций будет ее утверждать: командование поезда, партийное собрание части, общее собрание части, РЭП и, наконец, Главсанупр. Это не шутки.
И дал мне печатные образцы, которым я должна была следовать.
Я хотела угодить всем инстанциям и очень старалась, но у меня не выходило по образцам. Это огорчало Ивана Алексеевича. Особенно ему не нравились мои, по его словам, слишком короткие фразы. Он брал перо и удлинял их, переделывая точки в запятые. Над некоторыми запятыми, подумав, вставлял: "Исходя из чего" или: "Вследствие чего".
А я по ночам начала писать повесть о санитарном поезде.
Об этом самом? И да и нет.
Инстанции тут были ни при чем, и я населяла мой поезд кем хотела. Женщинами и мужчинами, встреченными когда-то, где-то. Они приходили по моему выбору и зову, в этих вагонах разыгрывались их драмы. И право же, они чувствовали себя здесь как дома.
По-разному может возникать писательский замысел.
Часто в его основе лежит некое пронзительное впечатление, оно дает первоначальный толчок, на него (иногда многими годами) напластываются другие впечатления, встречи, мысли, прочитанные книги. Причем все тянется к основоположному, обжегшему тебя впечатлению.
Это не просто накапливается - происходят своего рода "химические" процессы, от соединения простейших элементов рождается новое, часто неожиданное.
Иногда тот же процесс происходит, так сказать, наизнанку. Судьбы, характеры, детали откладываются в кладовых памяти и хранятся нереализованные, нетронутые. И лежать им без движения, глухо тревожа и обременяя душу, пока не блеснет, родившись от нового живого впечатления, оплодотворяющая мысль, которая оживит и объединит это разрозненное хозяйство. К этому магниту рванется все, что накоплено в закромах, и хозяин - писатель - гляди в оба, чтоб не налетело излишнее, к делу не идущее.
Так написались "Спутники".
Я писала их потихоньку от Ивана Алексеевича, потому что он сердился.
Раза два заставал меня за этим занятием, спрашивал сухо:
- Вы что пишете? Почему не брошюру?
Я признавала: служба есть служба. Не для того я тут, чтобы сочинять повести. Но было выше моих сил не писать то, что хочется. Кроме того, мой сугубо штатский организм возмущался при мысли, что брошюре должны быть посвящены двадцать четыре часа в сутки. Я считала, что если урываю несколько часов от своего ночного сна, то до этого никому нет дела. Иван Алексеевич терпеливо убеждал меня, что я не права.
На этой почве у меня, человека непугливого, был момент настоящего испуга, леденящего кровь.
Это было по пути к Варшаве. С медленностью неимоверной - пешеход мог обогнать его шутя - поезд тащился среди великолепных лесов, утонувших в снегу. Немцев тут уже не было, и наши части прочищали леса от бандитов, которых, по словам встречных красноармейцев, было хоть пруд пруди.
И вот сижу глубокой ночью за своим столиком и пишу о комиссаре Данилове, как он накрыл Кравцова и других за картами и пьянкой, а поезд тащится еле-еле, так что даже не погромыхивает неплотно прикрытая дверь купе, а в вагоне-аптеке ночная тишина, ни души, кроме меня, как вдруг, продолжая писать, краем глаза вижу: дверная щель расширяется. Слежу - так и есть: расширяется - тихо-тихо, и - вот где испуг - в темной щели, на высоте человеческого роста, глаз блестит! Слежу, затаив дыхание, и вижу фигуру в чем-то темном, длинном и нахлобученную шапку, и вдруг дверь рывком настежь, и знакомый суровый голос:
- Опять не брошюру пишете?
- Ну вас, капитан, - говорю я, вытирая пот со лба.
Оказывается, шел проверить, хорошо ли закрыты вагоны. Чтобы на ходу не вскочил невзначай кто не надо. Шел, видит - у прикомандированного журналиста свет в купе. Эх, опять не делом занят журналист...
Сердился он зря: брошюру мы написали довольно быстро и по всем правилам брошюрного искусства. В феврале 1945 года она была утверждена поездными инстанциями, и я высадилась в Москве, сердечно распрощавшись со своими спутниками.
На брошюре стояло имя начальника поезда. Забегая вперед, скажу, что света она не увидела; пока ее утверждали последующие инстанции, война кончилась и санитарные поезда стали расформировываться.
Но ее перепечатали на машинке на отличной бумаге, снабдили множеством фотоснимков и переплели в красный бархат. К ней даже приделана в виде закладки лента с золотой кистью. Ни одна моя книга никогда не будет так роскошно оформлена... В таком виде брошюра и пошла в Музей санитарной обороны вместе с двумя образцово-показательными вагонами ВСП-312...
- Ну, а все-таки, - спрашивают иногда читатели, - были же в поезде люди, изображенные в "Спутниках", - Данилов, доктор Белов, Юлия Дмитриевна, Фаина и другие, не целиком же вы их выдумали?
Читатель заметит сходство между Иваном Егоровичем Даниловым и Иваном Алексеевичем Порохиным, описанным в этом очерке.
Деятельность Данилова - подлинная деятельность Порохина. Много сходных черт в их наружности и биографии. Но многое у Данилова и от других прототипов, не от Порохина. Например, его отношения с женой.