Как я радовалась, когда у меня написалась Большая Девочка, которую уводит из очереди ее любимый, или пейзаж, сопутствующий отъезду Вали и Люськи из детского дома. Вообще великая вещь - сокращение, сжимание написанного, превращение материала из жидкого месива в твердые сгустки. Я не могу себе представить литератора, который, начав с первой строчки, пишет все свое сочинение до последнего слова, не отходя, как говорится, от кассы. Обязательно в какой-то час, когда голова мыслит особенно ясно, он подступит к своей рукописи с целью сократить ее. И не страшно, если он сократит лишнее. В нашем деле, по моему мнению, надо помнить, что слово серебро, а умолчание - золото... Нужно верить в мыслительные способности читателя. Если писатель чего-то не досказал, читатель мысленно доскажет сам, на основании собственного опыта. Когда же все, до последних деталей, разжевано и выболтано - читатель не находит работы для своей мысли и начинает скучать за книгой. А ведь давным-давно сказано, что все произведения искусства хороши, кроме скучных.
Когда эти рассказы были опубликованы в журнале "Октябрь", где их с чрезвычайным радушием принял покойный редактор "Октября" писатель Ф. И. Панферов, то некоторые писатели письменно выразили мне свой протест против определения этих произведений словом "рассказы".
В числе этих опротестователей был Юрий Нагибин. Я ему ответила, вероятно, очень невежливо и даже невежественно, что, на мой взгляд, никаких жанров нет вообще. Мне и в самом деле часто кажется, что в наши дни, в связи с кризисом романной формы и распространением формы литературного киносценария, точное определение жанра в литературе стало чрезвычайно затруднительно.
В самом деле, где граница между рассказом и повестью, между повестью и киносценарием? Пока что на эти вопросы нет ни одного вразумительного ответа. Это, конечно, очень развязывает руки писателю. Правда, и оглядываясь на прошлое, я не понимаю - почему блистательный роман Лескова "Леди Макбет Мценского уезда" назван очерком? А его же очерк "Воительница" воспринимается при чтении как явление жанра драматургического. Иной раз даже печально видеть, как еще, в сущности, не устроено наше хозяйство. Но помочь его устройству можно только одним: непрерывными поисками старых и молодых, многоопытных и ничего не умеющих.
Я уже рассказывала, что редактор ленинградского альманаха Б. М. Лихарев в начале 1959 года обратился ко мне с просьбой несколько переработать (вернее, дописать) мою старую повесть о рабочей семье, о женщине Евдокии, принявшей под свое крыло нескольких сирот и создавшую этим сиротам счастливое детство. Я с удовольствием вернулась к этой повести, наскоро написанной еще в Перми в трудные годы эвакуации и печатавшейся только один раз в альманахе "Прикамье". Борис Михайлович Лихарев одобрил новый вариант повести (теперь я ее назвала "Евдокия", по имени главной героини).
Под этой женщиной я разумела нашу Родину - истинную матерь всех обездоленных и нуждающихся в заботе.
Вскоре после опубликования "Евдокии" ко мне вдруг внезапно (судьба всегда приходит внезапно), без предварительного уговора, без телефонного звонка, пришел известный кинорежиссер Сергей Аполлинариевич Герасимов, один из создателей и руководителей советского кино.
Не знаю (не спросила), был ли его визит абсолютно случайным, или он прочел в альманахе "Евдокию", думаю - первое, потому что о "Евдокии" он не заговаривал, а стал убеждать меня попробовать свои силы в кино. Я имела уже на этом поприще нерадостный опыт работы над киносценарием "Спутники", это были, как говорится, сплошные слезы, во всяком случае - сплошные неприятности, и в результате фильм не вышел на экран. Эта история оставила во мне такие тягостные воспоминания, что я ни за что не соглашалась на новые опыты на этом пути. Герасимов приводил всевозможные доводы, уговаривал меня, как раскапризничавшегося ребенка, потом вдруг сказал:
- А давайте посмотрим, что из вашей прозы можно было бы положить в основу литературного киносценария.
Я быстро прикинула, что же у меня есть подходящее, и вдруг вспомнила, что в самом низу моего книжного шкафчика лежит папка с несколькими машинописными экземплярами "Евдокии", и сказала:
- Есть одна маленькая рукопись, но она очень слабая, ученическая.
- А вы нам покажите, - сказал Сергей Аполлинариевич. - Я, знаете, ищу что-нибудь для одной моей очень способной ученицы Тани Лиозновой. Жаждет девочка что-нибудь сделать, а найти ничего подходящего не можем.
И сказал, что завтра пришлет ко мне одного из работников студии имени Горького и тот привезет ему в гостиницу мою рукопись.
Обещание он сдержал. Минута в минуту, как было договорено, явился ко мне молодой человек, забрал рукопись и сказал, что она будет у Герасимова в руках самое большее через полчаса, так как они приехали в эту командировку вместе и живут в одной гостинице.
Как пахнуло на меня дыхание новой судьбы, когда на другой день Сергей Аполлинариевич позвонил мне по телефону и сказал, что из моей крохотной повести может выйти очень интересный и значительный сценарий. Я не сразу поверила и продолжала отнекиваться, была даже греховная для литератора мыслишка: "Вот еще, опять связываться..." И вдруг как-то ослабела духом, сникла, согласилась...
Герасимов сказал: "Ну вот, охмурил девушку", - и мы условились, что я приеду в Москву и там сейчас же явлюсь на киностудию имени Горького. В этой студии я познакомилась с Татьяной Михайловной Лиозновой, молодым режиссером, и с редактором Валерией Павловной Погожевой и дружу с ними по сей день. Они так радушно меня приняли, с таким доверием отнеслись ко мне, еще ровно ничего не сделавшей для кино, так меня этим доверием подбодрили, что я уверенно и радостно ринулась с головой в эту новую, неведомую мне работу. И когда сотрудники киностудии имени Горького собирались на обсуждение первых неумелых вариантов моего будущего сценария, и когда Татьяна Михайловна Лиознова (я, впрочем, почти сразу с ее разрешения стала называть ее Танечкой) показывала мне фотокарточки актеров и актрис, будущих исполнителей будущего фильма, у меня было чувство приближения какого-то нового праздничного свершения, в котором главными созидателями являемся мы с Танечкой и который тысячам людей либо даст радость, либо внушит досаду и разочарование. Разумеется, не мы с Танечкой на самом деле были этими созидателями. Таня была ученицей Сергея Герасимова, я же стала его ученицей по мере того, как шла работа над сценарием.
Сергей Аполлинариевич читал все мои ученические варианты, терпеливо критиковал их, давал мудрые, практикой подсказанные советы, подбрасывал мысли о дальнейших судьбах воспитанников Евдокии. Я многим обязана этому превосходному, ярко творческому человеку и воспитателю, совместившему в себе писателя, режиссера и замечательного актера. Не сомневаюсь, что людьми, более сведущими в вопросах кино, чем я, будут написаны о Сергее Герасимове подробные исследования, я же просто благодарно храню в памяти его поучительные беседы и те счастливые мгновения, когда он, желая повеселить собеседников, разыгрывал перед ними маленькие сцены, преимущественно на сюжеты, связанные с литературой и искусством, сверкая при этом своим прекрасным актерским талантом и исполнения и созидания, так как все эти сценки сочинялись им тут же, экспромтом, в течение разговора. Он знал, что его дарование доставляет зрителям радость, и, не боясь, щедро показывал его людям. Помню, например, позже, в Коктебеле, он играл в шарадах, а оторвавшись, в этой же комнате варил пельмени, которые сам лепил и очень любил.
В общем, при всей моей робости и неумении сценарий "Евдокии" был дописан, поставлен, и через сколько-то времени фильм вышел на экран, а еще через сколько-то мы с Таней радовались, читая о нем добрые отзывы в газетах, и зрители приняли его с сочувствием, и так я вошла в орбиту кинематографии, и до сих пор тянет меня в этот удивительный мир, не похожий ни на театральный, ни на литературный, до сих пор, хотя испытала за это время не одни радости на этом поприще, но и разочарования и досады.