Милованов - это тоже припасенная (чуть не с детства) фамилия, которую мне так и не довелось куда-нибудь пристроить. И, рассердясь на себя за это, я тут же устроила эту фамилию на дорожном указателе. Но ведь кто-то должен эту надпись прочитать. И возникли стоящие на дороге фигуры мужчина и женщина, им для чего-то очень спешно нужно было в Миловановку.
Они вообще вели, так я записала, жизнь странную и бродячую, жили всюду почему-то без прописки, вообще были, так сказать, далеки от так называемой реальной жизни, однажды их даже хотели откуда-то выселить как непрописанных.
Всему этому надо было найти и причины, и слова для описания. И между этими двумя людьми обязательно должна была, показалось мне, быть самая большая и святая любовь, и носительницей ее должна была стать главным образом женщина, которой я тут же отдала фамилию Миловановой, о ее спутнике же даже не упоминается, какая у него там была фамилия.
Писалась пьеса легко, и судьба у нее была не тяжелая.
А пьеса "Как поживаешь, парень?" родилась из кем-то рассказанной истории о том, как некая девица, желая получить прописку в Ленинграде, упросила какого-то несообразительного рабочего паренька, только что получившего комнату в новом доме, вступить с нею, девицей, в фиктивный брак, скрепив его регистрацией в загсе. Затем, прописавшись на площади фиктивного мужа, вышла замуж уже не фиктивно, по любви, и прописала у себя нового супруга, какого-то прохвоста, а доверчивый паренек, владелец комнаты, остался, как говорится, на бобах. Из этого, в общем ничтожного, но столь болезненного для действующих лиц столкновения людских интересов неожиданно потекли всевозможные моральные проблемы, сюжеты, сплетения судеб. Стало ясно, что парень не остановится на первом плачевном опыте, будет искать чего-то, что либо утвердило бы это первое горькое разочарование, либо опровергло бы его, вернуло бы ему прежнюю безграничную веру в человека.
Но исходя из характера парня, я решила, что он непременно обожжется еще раз, и гораздо больнее, чем в приключении с фиктивным браком. И привели на ночной вокзал странную женщину, говорящую стихами и очаровывающую моего бедного парня своей необычностью и мнимой таинственностью. Затем начался непременный при написании пьесы процесс: герои освоились в произведении и стали хозяйничать в нем - заговорили что-то свое, мною не предусмотренное, даже не всегда сразу понятное, когда приходится додумывать, уяснять неведомо каким образом сложившиеся ситуации, сплошь посвящая этому занятию свои бессонные ночи. Кто воспитал в герое такую чистую, такую чрезмерно доверчивую душу? Это могла сделать только очень любящая мать. Появляется мать, и сцена их прощания, и ее советы, и розовое утро, строящее башни из розовых облаков, и мысли Заботкина, и простенькая Оля, так беззаветно его любящая.
В Московском театре имени Маяковского светлой памяти Николай Павлович Охлопков очень тонко, по-режиссерски прочел это мое сочинение и дал крупную, запоминающуюся фигуру матери и картину прощания ее с сыном, а переписку матери с Заботкиным и Олей дал на кругу, огороженном мачтами высоковольтной передачи и как бы воспроизводящем нашу планету. Из этой пьесы я затем сделала простенький сценарий "Саша", вышедший в "Ленфильме", - последняя моя работа в кино. Последняя ли? Что-то говорит мне, что я еще вернусь в этот странный и манящий мир кино, и вернусь не только потому, что писателей туда призывают, но прежде всего потому, что хочу вернуться.
Просто бывают у всякого литератора периоды, когда сюжет не висит на кончике пера и фантазия ищет, ищет чего-то и не может найти. Но это всегда ненадолго, в какой-то миг фантазия загорается снова, память извлекает из потемок какие-то лица, голоса, впечатления, забытые происшествия, и опять ты в форме, и опять рука тянется к перу. И чем больше зреет душа, жизненный опыт, тем больше хочется писать обобщенно, выпукло, чтобы мать была не просто матерью, но как бы собирательным образом матерей, и круг на сцене, управляемый невидимым механизмом, был не просто кругом, но планетой Земля с ее мачтами высоковольтной передачи и перекличкой человеческих голосов. Григорий Михайлович Козинцев говорил мне как-то, что его волнует проблема показа связи человека с космосом, я полагаю, что это то самое, о чем я сейчас написала. И причина этих волнений и поисков совершенно ясна: попав в космос, как можем мы не ощущать его близость, как можем о нем не думать, не чувствовать органической связи с ним?
Этот рассказ просто не мог не написаться, потому что все нужное для него несколько лет подряд было под рукой. Мы жили тогда на углу Марсова поля и Мойки, из моего окна были видны Марсово и шпиль Михайловского замка, я видела из своей комнаты, как проезжали по Марсову полю милицейские мотоциклы и большие машины, покрытые блестящим черным лаком и похожие на огромных черных жуков.
И праздничная иллюминация была видна из этого окна, и золотые, малиновые и зеленые вспышки праздничных салютов за нашим Кировским мостом, и памятник Жертвам Революции, и даже вечный огонь у входа в маленькое кладбище этого памятника, и сделанные по старинному образцу красивые фонари, электрический свет которых так не подходил к их благородной форме.
И ворота, фигурирующие в рассказе, были воротами нашего дома, и всегда возле них маячили мальчики, по возрасту они были, впрочем, скорее парнями - во всяком случае, они, несомненно, читали книги для старшего возраста, а не для младшего, только стояли они необязательно по трое, их было иногда больше, иногда меньше, но при воротах они присутствовали обязательно, в будни, и праздники, и в любую погоду.
Из этого окна, высунувшись, я видела однажды, как в черной машине подъехал к памятнику какой-то старик в светлом плаще и зажег что-то от нашего вечного огня и с этим чем-то уехал по направлению к Петропавловской крепости, а в "Ленинградской правде" было в тот день сообщение, что город наш посетили польские гости, и я сделала законный вывод, что человек в светлом плаще был поляк.
Мне понравилось, что, заимствуясь нашим вечным огнем, он стал на одно колено и что он носил свой простенький плащ как мантию, и на все это вместе со мной смотрели мальчишки, стоящие у ворот неколебимо, как часовые.
И вот в какие-нибудь полчаса или час сложился рассказик, и один бог, как говорится, ведает, сколько таких рассказиков рассыпано вокруг нас на каждом шагу, только нужно научиться видеть их и поднимать прилежно. Ведь для этого рассказика пришлось только придумать каждому из трех мальчишек что-нибудь свое, а для профессионала это не представляет трудности. Я придумала для одного мальчишки, будто он бросил курить, остальным двум по незатейливому хобби, и этого оказалось вполне достаточно, рассказ пошел жить. Я сама видела и слышала, как какая-то седая дама, видимо учительница или воспитательница, сидя у нас на Марсовом поле на скамье, вслух читала этот мой рассказ детишкам среднего возраста. И парни у ворот его прочли, имею на это неоспоримое доказательство. Однажды, когда я проходила мимо них к своему подъезду, чей-то мальчишеский голос, одновременно и грубоватый, и как бы ласкающий, отчетливо произнес мне вслед: "Трое у ворот".
Тут опять, как в "Кружилихе" и в пьесе "Сколько лет сколько зим", началось с декорации.
На этот раз это был Коктебель, мой обожаемый Коктебель с его горами, из которых каждая имеет свою собственную оригинальную красоту, с синим морем и синим небом, сложенными вместе, как две половинки чечевичного плода, с его бронзовыми обитателями, среди которых сразу отличаешь курортника от местного жителя, потому что местный несравненно более бронзов, чем курортник, хотя последний только и делает, что лежит на пляже и мажет себя маслом для загара везде, где только возможно, даже между пальцами ног.
Это там, на зеленом склоне, среди гор, рассказала мне местная жительница, почтовый работник, как трудно живется среди этой красоты местным людям, особенно молодежи.