Немногие помнят сейчас, что зачастую в те времена рабкоры были не добровольные, а выборные: выбирались на собраниях так же, как члены завкома. Вопрос о том, писать ли данному человеку в газету или не писать, решался поднятием рук. Впрочем, это не было общим правилом, разные газеты и разные города решали этот вопрос по-разному. У центральной "Правды", например, рабкоры были добровольные, в "Трудовом Доне" - выборные.
- Почему? - спросила я у Соболя.
Он ответил, что наш редактор считает, что так лучше.
Я не была с этим согласна и обратилась к самому редактору. С безапелляционностью, которой меня научили Володя и Базаров, я высказала ему свою точку зрения. Он так был удивлен этой дерзостью, что не сразу понял, о чем речь. Поняв, спросил:
- Кто вас научил этому?
- Никто, - сказала я. - Просто слышала, как об этом говорили рабочие на судоремонтном.
- Мало ли что говорят рабочие, - сказал он. - Они тоже могут заблуждаться, как и вы.
Я еще что-то брякнула, он сказал:
- Короче говоря, делайте свое дело, а это предоставьте тем, кто правильнее мыслит, чем вы.
Работала я с таким же увлечением, как мой Севастьянов, редакцию обожала, вне ее мне было скучно. Там был Володя Филов, там был Николай Погодин, были старые журналисты Суховых и Майзель, они учили нас, молодых, они верили в нас, верили в наше будущее, это нас окрыляло и подстегивало к усердию.
"Благословен будь тот, кто сказал нам слово одобрения".
Впрочем, это тоже уже написано в "Сентиментальном романе".
Среди новичков, подобных мне, в "Трудовом Доне" были Иван Ольшанский и Николай Шуклин. Железнодорожник Ольшанский писал стихи:
Над моей колыбелью,
Беспокойны и легки,
Песни грозные пропели
Паровозные гудки.
Кажется, Шуклин тоже писал стихи, но я их не помню.
Его жена Анна Ивановна заведовала той библиотекой, где я брала книги. Эту милую женщину я описала в "Сентиментальном романе" - как она подбирает книги для Севастьянова. Описала и самое библиотеку, и свое отношение к книгам.
К тому времени я перечитала уже порядочно. Кроме тогдашнего девчоночьего чтения - всех этих Олькотт, Чарской, Бернетт, "Голубой цапли", "Сибирочек", "Лесовичек" и прочего - я прочла много из русской и мировой классики, о многом, например о "Фаусте", знала что-то понаслышке, уже не Виктора Гофмана, а Блока, Есенина, Ахматову знала наизусть.
Я была, таким образом, уже подготовлена к новой среде, более литературной, чем наша редакционная среда, к новому общению.
Тут начинаются новые встречи, они происходили и в редакции, и в том обсаженном розами особняке на Пушкинской улице, где, по роману, Шурка Севастьянов встречается с двумя Зоями.
В том особнячке я видела тогдашних ростовских поэтов - Володю Филова, Рюрика Ивнева, Рюрика Рокка, Сусанну Чалхушьян.
Собрание в особняке и его закрытие написаны с натуры. Под именем Югая выведен погибший впоследствии Яков Фалькнер, наружность Жени Смирновой я взяла от Ляли Орловой.
Но Ляля Орлова - это уже много позже, это - подвальчик в клубе Рабпрос (работников просвещения), куда мы, редакционные чернорабочие, не сразу решились сунуться, потому что там собирались люди, уже числившиеся или числившие себя в литературе. Мы с нашими газетными заметочками не дерзали идти туда, где читались стихи и проза почти всерьез.
Помнится, повел меня туда Арсений Старосельский, новый знакомый по газетной линии. С ним я пошла без страха оттого, что он всех в этом подвальчике знал "как облупленных", так он выражался по тогдашней моде.
Собравшиеся в подвальчике называли себя РАПП - ассоциация пролетарских писателей. Возглавлял их Владимир Киршон, позже ставший известным драматургом, а тогда работник Донского комитета партии. Возглавлял он их строго, без малейшего попустительства, следя, чтобы никакая порча не проникла ни в РАПП, ни в рапповскую продукцию.
Пришли к дому. По узенькой лесенке спустились в подвал. Там стояли скамьи, на скамьях сидели юноши и девушки, перед скамьями похаживал Киршон - самая яркая фигура: черная борода, толстовка, сандалии на босу ногу, и притом красавец - смуглый румянец, пылающие глаза, на щеке родинка.
Фабричный паренек Боря Миркин написал потом про РАПП, используя манеру асеевского "Черного принца", такие стихи:
Путь до клуба Рабпрос
Прост.
Узкий, не поскользнись
Вниз.
Всякий укажет шкраб
Трап,
Что приведет в РАПП.
Чтоб из чуждых поэт
Сред
РАППа не втерся в круг
Вдруг
РАПП под давленьем в мильон
Тонн
Держит Владимир Киршон.
Осуществлять это давление Киршону помогали Фадеев и Макарьев.
Вот этот самый Киршон похаживал тогда перед скамейками. А потом вышел высокий, тонкий, как жердочка, Гриша Кац и начал читать стихи:
Распрокинулись озера зольников,
Кожи в них лениво плещутся.
Я повидала зольники на кожевенных заводах и знала, что на озера они не похожи, что пахнет от них отвратительно и что вместе с плещущимися в них кожами это отнюдь не объект для поэзии. Но в то же время что-то задело меня за живое: вот повидал человек эти зольники, и стихи о них сочинил, и теперь читает эти стихи перед блестящим собранием, а я - эх! - дальше никому не интересных заметочек ничего не могу написать.
Потом вышла Лена Ширман (Арсений мне всех называл), широкоплечая, кудрявая, в матроске, и читала стихи про смуглого мальчика Джоаннетто, который "на стенке собора мелом нарисовал серп и молот, и за это фашисты его ослепили, влив ему известь в глаза".
Джоаннетто, ты слеп от известки,
Но совсем ослепить - не в их власти.
Ты увидишь, как молотом жестким
Будет скомкан и свергнут свастик.
И Лениному таланту я тоже позавидовала.
Я стала заходить в этот подвальчик, иногда с Арсением, иногда одна. Я была при том, когда Фадеев читал там главы из "Разгрома", и при том, как Вениамин Жак читал свои стихи.
В Черных улицах
Да белая метель,
Эх, и хмурится солдатская шинель...
И когда его за эти стихи обругали - один сказал, что первая строчка это из "Двенадцати" Блока, а другой добавил, что "да белая" воспринимается слухом как "дебелая", и хотя я и с тем, и с другим была согласна, но мне впервые! - стало ужасно жалко поэта, которого ругают.
Кажется, второе замечание сделал Кац, а первое кто - не помню. Знала бы, что когда-нибудь буду об этом писать, записывала бы все подробно. Но откуда я тогда могла знать, что мне захочется воскресить каждый день и миг прожитой жизни?..
Сначала я работала в "Трудовом Доне", потом газета "Советский Юг" предложила мне писать для нее фельетоны в очередь с Ю. Юзовским и Борисом Олениным (Олидортом). Фельетонами в те времена назывались пространные эссе на какую-либо злобу дня, причем от этих эссе требовалась не только поучительность, но занимательность и даже, насколько возможно, некоторая, что ли, художественность. В центральной прессе мастерами таких фельетонов были М. Кольцов, Л. Сосновский и А. Зорич, вот и "Советский Юг" решил завести у себя нечто подобное.
Мы трое - Юзовский, Оленин и я - работали в очередь, темы каждый выбирал себе по своему усмотрению, иногда это было сопряжено с немалыми хлопотами и даже мучениями.
Помню, например, как месяца два подряд ко мне ходил какой-то неопрятный старик, он хватал меня за руку и говорил зловещим сиплым голосом:
- Сейчас же звоните краевому прокурору.
Дело в том, что он от макушки до пяток был напичкан сведениями о всевозможных злоупотреблениях и злодействах и требовал, чтобы я, отложив все дела, искореняла эти беззакония с помощью прокурора.
Очень скоро этого старика уже знала вся редакция, и сотрудники меня предупреждали:
- Вера, прячься, твой старик идет.
В то время я впервые начала хорошо зарабатывать в газете и смогла уже существенно помогать семье. А вскоре в моей газетной судьбе произошла крупнейшая перемена.