"Четверка" просуществовала довольно долго и еще дольше потом была предметом изустных комических рассказов, целого эпоса; частично я использовала его в "Сентиментальном романе" - например, кормление в кредит в кафе "Реноме инвалида", залихватские состязания - кто больше съест пирожных и др. Для тех, кому это важно, упомяну, что все ребята, входившие в "четверку", были в свое время в числе первых ростовских комсомольцев, и в городе их всех очень хорошо знали.
Арсений Старосельский был журналистом, работал в газетах Ростова, а затем Ленинграда, окончил КИЖ - Коммунистический институт журналистики. После нашего с ним развода был женат еще трижды, скончался скоропостижно в конце 1953 года в Ленинграде.
Кранцберг впоследствии, окончив рабфак, поступил в Донской политехнический институт в Новочеркасске, учился там вместе с моим братом Леонидом, вышел инженером, работал в Луганске, дальнейшая его судьба мне неизвестна, как и судьба Гриценко.
Боря Фатилевич основал в Ростове КОТ - комсомольский театр, впоследствии этот театр назывался ТРАМ, то есть театр рабочей молодежи, Боря был в нем главным режиссером, я помню несколько его спектаклей: "Клеш задумчивый", "Дружная горка", "Чужой ребенок". Он был талантлив.
Поставил он в начале 30-х годов и одну из моих первых пьес - пьеса была вполне ученическая, бестолковая и неряшливая, написанная под впечатлением "Поднятой целины" Шолохова, но Боря и из нее сумел сделать неплохой спектакль.
Он был убит на фронте во время Великой Отечественной войны, как и Гриша Кац и многие другие мои старые товарищи.
Все это были друзья Арсения Старосельского, и они очень скоро стали моими друзьями; они часто приходили к нам, главным образом в воскресные утра, потому что в эти утра мы их кормили роскошными завтраками, так уж как-то повелось.
Арсений был лакомка и следил за тем, чтобы у нас не переводилась обильная и вкусная еда. Каждое воскресенье он сам отправлялся с кошелкой на базар и возвращался с грузом роскошных яств: свежей икры, копчушек, фруктов, сливок. Приходил Экран, мы завтракали втроем. Наевшись до отвала, пили какао, и кто-нибудь из парней говорил:
- Какао освежает.
- Теперь съедим дыню, - говорил другой, - дыня освежает еще лучше.
"Освежались" дыней, потом копчушками, потом редиской или молодой картошкой с огурцом. И так, при тогдашних наших аппетитах, освежались чуть не до вечера.
Эти наши лукулловские завтраки долго потом вспоминали Старосельский и Кранцберг. В годы войны, в Перми, истощенный, больной дистрофией Старосельский говорил: "А помнишь, как мы когда-то ели?"
Почему же было не есть? Оба мы зарабатывали неплохо, первоклассной еды было полно и в магазинах, и на рынках, аппетит был молодой, волчий.
Он (аппетит) стал у меня хуже, когда я почувствовала признаки беременности.
Начиналась новая эра - подготовка к материнству и само материнство.
Я ждала его радостно, и все мои близкие - тоже.
Почему-то они были уверены, что родится девочка. И заранее приготовили имя - Наталья. Я его приняла, я люблю это имя - может быть, из-за Наташи Ростовой.
Мы с Арсением зарегистрировались в загсе. Я пошла к Розалии Елеазаровне Собсович.
Эта Розалия Елеазаровна была старая, опытная акушерка. В годы нэпа она сколотила артель и под маркой этой артели открыла малюсенькую гинекологическую лечебницу.
Так как в артели были главным образом молоденькие неопытные медсестры, то, понятно, главой лечебницы была Р. Е. Собсович, и ее там все боялись как огня.
Завела она образцовый порядок и чистоту, помешана была на гигиене.
Всех троих моих детей я родила в этой крохотной уютной больничке, где детей не отбирали от матери, где было прекрасное обслуживание, прекрасное питание и всегда были заняты все койки в трех палатах.
Летом 1926 года мы поехали в рыбацкую слободку Маргаритовку на Азовском море, против Таганрога. Мы поехали туда втроем, с Леничкой, моим братом. Наняли две крохотные комнатки в рыбацкой хате и тоже мило провели лето, и чем-то эта Маргаритовка (она описана в "Сентиментальном романе" как место убийства Андрея Кушли) была моему сердцу ближе и приятней, чем субтропический Сочи, где мы были за год до этого, с его яркими красками и курортной публикой.
Пожив в Маргаритовке больше месяца, пустились мы домой. Наняли баркас (он вез в город свиней на продажу), сели, поплыли. Было необыкновенно тихое, голубое, прелестное августовское утро. Ни малейшего ветерка, баркас не трогался с места.
Не знаю, с чего Арсению вдруг вздумалось свистеть. Он имел абсолютный музыкальный слух и обладал способностью замечательно точно и артистично насвистывать любую пьесу, включая сложнейшие симфонии. Ему даже говорили, что он может этим способом зарабатывать, выступая в мюзик-холле.
Но когда он что-то очень красивое (кажется, Шопена) засвистел на баркасе, хозяева баркаса выразили самое бурное негодование. Они его ругали и спрашивали, как у него хватает совести делать такие вещи и неужели ему самому жизнь не дорога, а один молодой рыбак даже предложил вышвырнуть свистуна в лиман. Это убедило Арсения, и он замолчал.
И тут налетела буря. Она помчалась на нас высокими, как дома, волнами с закручивающимися пенными верхушками. Воздух свистел, море громыхало, парус хлопал. И Леничка и Арсений мгновенно заболели морской болезнью. В трюме неистово визжали свиньи.
Что делалось на лимане! Это описал Э. Багрицкий в своем "Арбузе": "Прет на рожон Азовского моря корыто". Позже мы узнали, что это был отголосок страшного шторма, вызванного норд-остом на Черном море.
Тогда мы не думали, чего это отголосок. Нас подбрасывало и швыряло вниз. Нас осыпало брызгами. Мы вымокли и продрогли.
Так прошло два часа, а потом наш баркас был подхвачен на гребень волны и со страшной скоростью помчался на таганрогский мол.
- Все к черту, - сказал Арсений, - это все.
А я увидела людей на молу. Они спускали моторку. Они смотрели на нас. Один помахал нам рукой. Я поняла: ничего не все, ничего не к черту.
Моторка помчалась нам навстречу, расстилая по лиману пенные седые усы. Мы перебрались в нее. Сразу стало спокойно на душе. С мола нам бросили канат. Мы поднялись по мокрым каменным ступеням.
Таганрог!
В Ростове нас ждала печальная весть: пока мы прохлаждались в Маргаритовке, умерла наша няня Марья Алексеевна. Врачи определили у нее рак желудка. Она отказалась от операции.
Ее похоронили на нахичеванском городском кладбище. Мы с Леничкой пошли на ее могилу - отнесли цветочков, поплакали. Невыразимо одиноким выглядел деревянный белый крест, когда мы уходили. Невыразимо грустно было в доме.
Но уже из всех сил ворочалась у меня под сердцем моя Наташа, уже шилось ей приданое, и радостным ожиданием вытеснялось горе.
"Да ты разродишься когда-нибудь?" - спрашивала у меня Люба Нейман.
9 сентября я наконец почувствовала боли и поняла: вот оно, пришло. Как приказывала Розалия Елеазаровна, я сейчас же, захватив все нужное, побежала к ней. Пешком: в трамвае она запретила - тряско, инфекция...
Пришла. С новой робостью позвонила у знакомой двери. Мне отворила молодая сестра Франциска: "А, это вы!.."
Я приняла ванну и легла на указанную мне кровать. К кровати придвинули большое мягкое кресло, покрытое простыней, так что образовалась как бы кровать поменьше. На ней приготовили постель для ребенка. Странно было видеть эти приготовления для человека, который еще не родился.
На стене против меня висели большие круглые часы.
Схватки были пустяковые. "Ну, - подумала я храбро, - и это называют муками!"
Но схватки стали сильней. Они стали очень болезненны. Они стали ужасны.
Стрелки на часах двигались, но ничего не менялось. Только боль, боль опять и опять.
Подходила сестра Франциска и хорошенькая сестра Агнесса, появлялась сама Розалия Елеазаровна. Мне поправляли подушку, давали есть и пить, что-то говорили. Я смотрела только на часы.
Настал вечер. Все продолжалось без перемен. Несколько раз казалось, что я больше не выдержу. Мне сказали: "А вы покричите". Но я стеснялась кричать.