Впоследствии оказалось, что он был к тому же еще и талантлив, но это выяснилось гораздо позже, лет через сто после его смерти, и дебатировалось с паузами признаний и сомнений еще добрых пятьсот. Иранец Абуль-Касим, много сделавший для истории своей страны, в свою очередь потребовал от истории столько внимания к себе, сколько не требовал до него ни один смертный.
После смерти он не вмещался ни в какие рамки сравнений. Легче было вовсе отвергнуть его существование, чем оценить его по заслугам. Облик его множился. Казалось, он вмещал в себя десятки людей и являлся их знаменем, их идеалом, героем их ремесла, как некий мифический полубог. Но все это было гораздо позже.
А в тридцать лет Абуль-Касим ничем особым не выделялся из большинства почтенных обитателей своего Туса. Живя на доходы с земли, он работал в местном архиве или, может быть, даже музее, где по заданию своего феодала принимал участие в собирании свода древнеиранских эпических былин. Работа предстояла громадная. Собранный свод предполагалось переложить в стихи, для чего под рукой имелся и специальный поэт — Дэкики. Абуль-Касим помогал ему. Успев сделать тысячу стихов, Дэкики умер. Абуль-Касим предпринял хлопоты по получению свода в свои руки и, добившись этого после немалых затруднений, сам взялся за сочинение стихов. Было ему в это время лет сорок. Хозяйство отца, едва ли что-нибудь приобретшее от занятий Абуль-Касима эпосом, пришло к тому времени в упадок, да и хозяйствовать в условиях беспокойной экономической жизни было невесело. Начинающий поэт обратился к помощи феодала. Трудно сейчас сказать, благодаря чему — красноречию ли самого Абуль-Касима, патриотизму ли меценатов, или поэтическому увлечению настойчивого феодала, — она не только была оказана в момент обращения, но и протянулась на добрый десяток лет, так как Абуль-Касим первую редакцию своего труда спокойно закончил лишь на шестидесятом году жизни.
Отвлекаемый заботами о существовании и угнетаемый измельчанием нравов, он писал книгу о древнеиранских героях как бы в назидание своему времени, и чувство агитатора преобладало над логикой архивиста. Рассказом о героическом он пытался увлечь и пристыдить современников. Все мечтали о величии и не знали, как достигнуть его. Все говорили о насилии чужеземцев, и никто не знал, с чего начинается освобождение нации.
Абуль-Касим пространно начертал в своей книге картины героического. Он выбрал из мрака забвения фигуры мифических богатырей — вот они! И фигуры доблестных дехкан — вот они! Властителей — глядите! И ремесленников — подражайте им! В его книге нашли себе место и любовь, и природа, и войны шахов, и кожаный фартук кузнеца, поднятый как знамя толпой повстанцев.
Абуль-Касим отнесся к работе с большей внимательностью, чем тот библейский бог, который сотворил мир и все сущее в шесть дней. Абуль-Касим творил мир своей книги около двух десятилетий в стране, раздираемой на куски чужеземцами, обворовываемой вассалами и предаваемой «патриотами».
Сильные чувства, большие страсти и великие замыслы его книги могли казаться сатирой на действительность. Возможно, что она заключала в себе намеки на живых, как это позднее на три века имело место у итальянца Данте Алигиери.
Абуль-Касим назвал свой труд «Книгой Царей» — Шах-Намэ» — и подписал ее псевдонимом — Фирдоуси.
Власть последних саманидов, правивших Ираном из Бухары, приходила к концу. Саманидские наместники в Хоросане дрались с местными феодалами. Царила власть на местах, денежным людям было не до стихов. Дороги стали опасны. Отщепляясь от жизни Ирана, Хоросан превращался в провинцию взбунтовавшихся и от всего на свете отрекшихся городков. Шестидесятилетний поэт отправился на запад Персии. Он рассчитывал на поддержку царей бовейхидской династии, именовавших себя шахиншахами, царями царей и потомками тех самых старых владык Ирана, которым как нельзя более кстати посвящена была его «Шах-Намэ».
Бовейхидский двор встретил поэта сухо. Все великое тяжело, и слабым рукам трудно удержать его. Есть эпохи, когда великое и величавое невозможно, оно выдает с головой пигмея, а в руках дурака превращается в свою противоположность.
Бовейхидам было не до героики. Саги о Нибелунгах, преподнесенные Геббельсу, постигла бы та же судьба, что и «Шах-Намэ».