По-видимому, на первых норах она черпала стойкость в своей оскорбленной гордости. Но вскоре присущее ей истинное благородство души навело ее на более серьезные размышления, и она впервые постаралась глубоко вглядеться в собственную жизнь и в жизнь окружающих ее людей. Она припомнила все, что Анри говорил ей прежде, в то время, когда они еще не могли и помышлять о счастливой любви. Ее удивило то, что она не принимала достаточно всерьез идей этого поистине ригористического молодого человека, считая их прекраснодушными фантазиями — не более. Теперь она судила о нем с тем спокойствием, к которому среди сердечных треволнений способны принудить себя люди возвышенного и сильного духа. По мере того как утекал один ночной час за другим, о чем среди тишины огромного спящего города возвещали серебристо-звонким мелодичным боем часы на далеких башнях, чуть запаздывая друг против друга и словно перекликаясь, на Марсель нисходило просветление, которое обычно наступает после долгого ночного бдения, заполненного раздумьями, и приносит облегчение страданий.
Ей, воспитанной в правилах совсем иных, нежели те, коих придерживался Лемор, было, однако, как бы на роду написано ответить взаимностью на любовь этого плебея и найти в ней для себя убежище от бессодержательной жизни аристократического круга. Она была одной из тех нежных и одновременно героических душ, которые испытывают постоянную потребность преданно служить кому-нибудь и счастливы лишь тем счастьем, коим оделяют других. Не зная радости в семейной жизни, томясь в светском обществе, она с безоглядностью юной мечтательницы дала себя увлечь этому чувству, вскоре поглотившему ее целиком. В ранней юности она отличалась пылкой набожностью, а теперь отдала всю душу возлюбленному, который чтил ее строгую добродетель и преклонялся пред ее чистотой.
Само благочестие Марсели окрасило восторженностью ее чувство к Анри, и из благочестия же она, став свободной, сразу пожелала освятить их любовь нерасторжимыми узами брака. Она была готова с радостью пожертвовать материальным благополучием, которое так высоко ценит свет, и пренебречь сословными предрассудками, которые, впрочем, никогда не накладывали печати на ее суждения о людях. Она полагала, бедняжка, что поступить так — значило сделать очень много, и в самом деле это было много, ибо свет осудил бы или осмеял ее. Ей и в голову не могло прийти, что все это будет значить еще очень мало и что гордый плебей отвергнет приносимую ему жертву, сочтя ее едва ли не оскорблением себе.
Испуг, отчаяние, упорство Лемора заставили Марсель увидеть вещи в их истинном свете, и теперь, смятенная, она перебирала в памяти признаки общественного неблагополучия, которые ей доводилось замечать ранее. Для женщины нашего времени нет ничего недоступного в самых высоких сферах мысли. Каждая может ныне, в меру своего ума, не тщеславясь и не выглядя смешной, повседневно изучать во всех формах — будь то газета или роман, философия, политика или поэзия, официальная речь или частная беседа — великую книгу современной жизни, книгу печальную, запутанную, противоречивую и при всем том глубокую и многозначительную. Поэтому Марсель, как и все мы, знала, что отягощенное пережитками и страдающее многими болезнями настоящее с трудом высвобождается из цепких объятий прошлого и неохотно откликается на зов будущего. Она видела, что небо уже прорезают грозные молнии, и предчувствовала, что, раньше или позже, неизбежно грянет великая битва. Натура не из трусливых, она не зажмуривала глаз и смотрела вперед без боязни. Сожаления, жалобы, страхи и обиды старших успели надоесть ей ещё в раннем возрасте и навсегда отвратили ее от всякого страха! Тем, кто молод, не свойственно проклинать пору своего цветения, им дороги эти исполненные прелести годы, какими бы бурями они ни были чреваты. Нежная и храбрая Марсель говорила себе, что с милым не страшны ни гром, ни град: можно укрыться под первым попавшимся деревом и радоваться жизни. «Разорение, ссылка, тюрьма — да какое все это имеет значение? — Так говорила себе Марсель, в то время как все вокруг нее, люди, которых общество привыкло считать баловнями судьбы, пребывали в постоянном страхе. — Любовь сослать нельзя, а я к тому же люблю человека безродного и безвестного, которому ничто не угрожает».
Одно лишь до тех пор не приходило ей в голову: что эта глухая, подспудная борьба, неутихающая, несмотря на репрессии властей[2] и видимые разочарования, вторгнется в область ее отношений с тем, кто был ею любим. Эта борьба несходных во всем воззрений и идей зашла ныне уже очень далеко, и Марсель тоже оказалась втянутой в нее; в одно мгновение ей пришлось расстаться с иллюзиями, словно ее внезапно пробудили от глубокого сна. Различные классы, которым присущи прямо противоположные верования и страсти, объявили друг другу войну в сфере интеллекта и нравственности, и Марсель встретила непримиримого врага в лице своего обожателя. Испугавшись вначале сделанного ею открытия, она постепенно свыклась с этой мыслью и, исходя из нее, стала придумывать новые планы, еще более благородные и утопические, нежели те, что она лелеяла весь предыдущий месяц. После долгого хождения по безлюдным, погруженным в безмолвие апартаментам она обрела спокойствие, приходящее обычно вслед за принятием решения, которое, впрочем, в данном случае было таким, что у всякого, кроме самой Марсели, вызвало бы улыбку, выражающую восхищение или жалость.