Москва – самой Москвы творенье.Она, с расчетом фунт на фунт,одной рукой варя варенье,другой заваривала бунт.
Какие здесь писались книги!Как это после взорвалось!Как в руки прыгали булыги,стряхнув с боков своих навоз!
Москва в бубенчиках и дугахнабат скрывала вековой.Москва, раздумавшая думать,уже не сможет быть Москвой.
В Москве есть жесткость.Есть и женскость,и так черты ее мягки.Неисправима деревенскостьзеленых двориков Москвы.
Столицы нету нестоличней,но среди всех других столицМосквы домашнее величьене растворится, устоит.
Еще Москва не все сказала,не всех великих родила,еще не все мечи сковалаи в наши руки раздала.
Кто знает – что внутри припрятали думой высверлен какойМосквы асфальтовый оратайв жилете желтом и с киркой?
Чье сможет внутреннее зреньеувидеть, что́ на волоске,чем забеременело время?Но роды сбудутся — в Москве.
И будут, вскормленные славой,новорожденные крепки,как будто нашей златоглавойноворожденные кремли.
И пусть, когда ребенок сможетсказать начальные слова,«Москва…» – из лепета он сложит,и снова сложится Москва!
«Москва поверила моим слезам…»
Москва поверила моим слезам,когда у входа в бедный карточный сезамсвятую карточку на хлеб в кавардакея потерял, как будто сквозь дыру в руке.
Старушка стриженая – тиф ее остриг —шепнула: «Богу отдал душу мой старик.А вот на карточке еще остались дни.Хотя б за мертвого поешь. Да не сболтни!»
Москва поверила моим слезам,и я с хвостов ее трамваев не слезал,на хлеб чужое право в варежке везя…Я ел за мертвого. Мне мертвым быть нельзя.
Москва поверила моим слезам,и я ее слезам навек поверил сам,когда, бесчисленных солдат своих вдова,по-деревенски выла женская Москва.
Скрипела женская Москва своей кирзой…Все это стало далеко, как мезозой.Сезам расширился, с ним вместе кавардак,а что-то снова у меня с рукой не так.
Я нечто судорожно в ней опять сжимал,как будто карточки на хлеб, когда был мал,но это нечто потерял в людской реке,а что, не знаю, но опять – дыра в руке.
Я проболтался через столько долгих лет,когда ни карточек, ни тех старушек нет.Иду навстречу завизжавшим тормозам…Москва, поверишь ли опять моим слезам?
Пуговицы
С детства я с людьми состукивалсяв толкотне локтями, ребрами.«Ты опять посеял пуговицу!» —мать ворчала, но по-доброму.
Пуговицы вы мои, вас я сеял,как репьи.Вы переживали,что на чье-нибудь пальтов наказанье ни за чтовас перешивали?Пуговицы вы мои,вас трамвайные боивырывали с мясом.Вас, как будто часть меня,пожирала толкотня,запивая квасом.Лучше бы всходили вына булыжнике Москвыдеревцами уличнымине простыми — пуговичными,чтоб на деревцах рослипуговицы всей земли:флотские, солдатскиеи любые штатские…Избегаю толкотни —впрочем, повторяется.Пуговицы таковы —все равно теряются.Пуговицы вы мои,толкотня — не пытка.Пытка — если меж людьмиоборвалась нитка.Невозможно быть в родстве,хлеб делить и песни,став застегнутым на всепуговицы вместе.Пусть все пуговицы в рядобрывают с ходу —ребра в ребра я прижатко всему народу.
«В любви безнравственна победа…»
В любви безнравственна победа,позорен в дружбе перевес.
Кто победит – глядит побито,как будто в дегте, в перьях весь.
Когда победы удаются,они нас поедом едят.Но если оба вдруг сдаются,то сразу оба победят.
Проходной двор
На Четвертой Мещанской был двор проходной.Был немножко он садом, немножко пивной.
Был он полем футбольным с мячом из тряпья.Там подножками нежно воспитан был я.