Анри слушал старика Бодена с таким почтением, какого никогда не выказывал никому из своих собратьев. Советуясь с ним о здоровье Жанны, он имел вид новичка, сомневающегося в себе. Причина заключалась в том, что теперь он трепетал перед девочкой. При всей своей учености он не мог разобраться в ее болезни. Умри она по его вине — он потеряет ее мать. Эта мысль страшила его. Прошла неделя. Элен перестала принимать его в комнате больной. Тогда, пораженный в самое сердце, изнемогающий, он прекратил свои посещения.
В конце августа Жанна, наконец, смогла встать и ходить по комбатам. Она беззаботно смеялась; за две недели у нее не было ни одного припадка. Теперь мать всецело принадлежала ей, неотлучно находилась возле нее, — этого оказалось достаточно, чтобы вылечить ее. Первое время девочка все еще проявляла подозрительность, не отвечала на поцелуи матери, следила за каждым ее движением; ложась спать, она требовала, чтобы Элен взяла ее руку и держала в своей, когда она уснет. Потом, видя, что Анри больше не приходит, она снова стала доверчивой, счастливая тем, что возобновилась их прежняя спокойная жизнь, что они вдвоем, без посторонних, снова будут рукодельничать у окна. Щеми Жанны розовели с каждым днем. Розали говорила, что она расцветает не по дням, а по часам.
Но иногда вечером, с наступлением темноты, Элен теряла душевный покой. Со времени болезни Жанны лицо матери побледнело, сосредоточенное выражение не сходило с него, на лбу прорезалась глубокая морщина.
И когда Жанна замечала одно из этих мгновений усталости, один из этих часов отчаяния и душевной пустоты, она сама чувствовала себя очень несчастной, — в ней шевелились смутные угрызения совести. Она безмолвно, нежно обвивала руками шею матери и тихо спрашивала ее:
— Ты счастлива, мамочка?
Элен, вздрогнув, поспешно отвечала:
— Ну, конечно, детка!
Жанна настаивала:
— Ты счастлива? Счастлива? Правда?
— Правда! Почему ты думаешь, что я несчастна?
Тогда Жанна, как бы желая вознаградить ее, изо всех сил сжимала ее в своих объятиях, обещая любить ее так крепко, так крепко, что более счастливой матери не найдется во всем Париже.
В августе сад доктора Деберль напоминал колодец, густо увитый зеленью. У ограды переплетались ветви сирени и ракитника, а ползучие растения — плющ, жимолость, клематиты — простирали во все стороны бесконечно длинные побеги; они скользили, завивались, падали дождем. Пробравшись вдоль стен, они достигли вязов в глубине сада и густым навесом перекинулись от одного дерева к другому; вязы высились там, словно могучие колонны зеленолиственного зала. Сад был так мал, что тень деревьев покрывала его целиком. Посредине его ложилось единственным желтым пятном полуденное солнце, обрисовывая круглую лужайку, окаймленную двумя цветниками. Против крыльца цвел большой куст роз; на нем сотнями распускались огромные чайные розы. Вечером, когда жара спадала, благоухание их усиливалось, теплый запах роз сгущался под вязами. Ничто не могло быть очаровательнее этого затерянного, скрытого от взоров соседей, благоуханного уголка, где под звуки шарманки, игравшей польку на улице Винез, чудились девственные леса.
— Сударыня, — ежедневно говорила Розали, — почему барышне не спуститься в сад… Вот хорошо бы ей было под деревьями!
В кухню Розали вторгались ветки молодого вяза. Она обрывала с них листья, радуясь этому громадному букету, глубину которого не могла разглядеть.
— Она еще недостаточно окрепла; там, в тени, слишком свежо. Это будет ей вредно, — отвечала Элен.