Мне стало завидно его бодрости и спокойствию, да и к жизни, к общенью с людьми опять меня поманило, и на ум пришла шутка.
«Нет, постой ты, — думаю, — старый певун: пока ты дойдешь до своей постели, чтобы вкушать сон и покой, которого просишь, — я тебя порастравлю за то, в чем, кажется, и ты «виновен без сомненья».
Глава четырнадцатая
Я покинул холм, где сидел, и без труда догнал Андрея Васильевича.
Адмирал, увидя меня, очень обрадовался и сердечно меня обнял.
— Здравствуйте, — говорит, — мой друг, здравствуйте! Какая после чудесного дня становится чудесная ночь! Я в упоенье, — гуляю и молюсь, все повторяю «Отче наш» в новом разночтенье, — благодарю за «хлеб надсущный», и моему сердцу легко. «Сердце полно — будем богу благодарны». А вы как себя чувствуете?.. Вы тоже гуляли?
— Да, гулял.
— Прекрасный вечер. Теперь домой?
— Домой.
— Вот и чудесно, и пойдем вместе. Я не скучаю и один, но с сердечным, с сочувственным и благородно мыслящим человеком вдвоем еще веселей… А вы, верно, узнали все, как это случилось, и тоже спокойны?
— Нет, — отвечаю, — я ничего не узнал, да и не хочу узнавать!
— Да, это перст божий.
— Ну, позвольте… уж вы хоть перст-то оставьте.
— Отчего же? Когда нельзя понять, — надо признать перст.
— А я скорее согласен видеть в этом чей-то шиш, а не перст.
Он остановился, как будто долго не мог понять, а потом помотал перед собою пальцем и произнес:
— Ни-ни-ни! Это перст!.. И вы никогда больше не говорите «шиш», потому что «шиш» это русский нигилизм.
— Ну уж, нигилизм или не нигилизм, а я тут перста не вижу. Перст не указывает, как обманывать человека, а здесь обман, и потому я принимаю это за шиш, показанный всему моему дальнейшему семейному благополучию. Семейное счастье мое расстроено…
— Почему?
«Ах ты, — думаю, — тупица этакий! Еще извольте ему разъяснять «почему»!»
— Я не могу больше верить самым близким людям.
— То-то: почему?
«Фу, черт тебя возьми! — думаю. — Ишь в чем у них, между прочим, сила кроется. Чего они не хотят понять, того и не понимают. Так и моя жена, и всеми уважаемая теща, и этот благочестивый певунок. А я же вас разочарую по-русски, откровенно».
И говорю:
— Я, ваше превосходительство, вам скажу только одно: я вам скажу, до каких острых объяснений у нас дошло с баронессою, которую, как вы знаете, я любил и уважал, как родную мать.
— Знаю, знаю! И она этого стоит.
— Да, а теперь я ей пригрозил.
— Чем?.. Как можно пригрожать!
— Так… сказал, что я больше ничего не потерплю и что у меня есть ужасные черты в характере, которых я сам боюсь.
— Вы это пошутили?
— Нет — совершенно серьезно.
— А что вы, например, можете сделать?
— Не знаю…
— Как же не знаете?
— В том-то для меня и есть самый большой ужас, что я сам не знаю. Я терплю много и долго, держу себя… как воспитанный человек, как европеец; а потом, если меня станут очень сильно скребсти, — я и освирепею, как бык.
— Как бык!.. Гм!.. Это скверно.
— И я вперед вам говорю, что это может кончиться скверно.
— Например как?
— А например так, что я сегодня было вздумал швырнуть за ноги это дитя.
— Ой, какая гадость!
— Да, это гадость, но ведь и со мною делают нехорошее. Пословица говорит: «против жару и котел треснет».
— Ага! Хорошая пословица. Я очень люблю русские пословицы. Но это не годится. Дитя ничем не виновато.
— Ну, я донос на собственную семью напишу и пошлю.
— Офицер!.. Донос!
— Да, сам на себя.
— Этого никто не делает.
— Нет, делают; в бракоразводных делах даже очень часто делают.
— Нет, уж вы этого не делайте.
— Ну, так вот вы меня, ваше превосходительство, научите, что же мне делать-то, чего держаться и как из себя не выйти?
— Держитесь русской пословицы.
— Которой прикажете?
— «Когда ты хочешь рассердиться, подумай, что ты говоришь с генерал-губернатором».
— Такой пословицы нет.
— Есть.
— Да уж позвольте мне, как русскому, лучше знать, что такой пословицы нет.
— Я ее от князя Суворова в Риге слышал.
— Про рижского князя Суворова про самого-то стоит пословицу сложить.
— Это правда, правда. Он фантазер, но добряк. Многое, что было невозможно, он сделал возможным. Его, бывало, попросят — он скажет: «это возможно». Очень жаль, что его больше нет, — и вам было бы хорошо.
— Мне все равно, меня мучит только, как своим родным написать, что у меня всё немцы родятся.
— Да!.. в самом деле: как бы им это написать?
— Я им чистосердечно во всем признаюсь, что я их по вашей милости обманывал и что у меня сына Никиты нет, а есть даже два сына, и оба немца. Пусть и отец и дядя это узнают, и они меня пожалеют и отпишут свое наследство, находящееся в России, детям моей сестры, русским и православным, а не моим детям-немцам, Роберту и Бертраму.
— Фуй!
— Отчего фуй? Я больше лгать не хочу. Приду домой и напишу: мне будет легче.
— Чем же легче?
— Тем, что я не буду больше моих честных стариков обманывать.
Адмирал задумался и прошептал:
— Это тоже правда.
— Конечно, правда.
— А вы первый раз им… о первом ребенке как написали?
— Я тогда солгал.
— А-а! Как жаль!
— Да, я нагло и гнусно солгал.
— Что же именно?
— Свалил все дело на fausse couche. [47]
— Недурно! Очень хорошо! Теперь свалите на фос-кушку!
— Нет, ваше превосходительство, я попробую при думать что-нибудь другое.
— Зачем? Лучше этого не придумаете.
Расстались. Я вернулся домой и в самом деле сел писать чистосердечное признание… Как-то не пишется… Противно это излагать, какая я тряпка, что у меня всё рождаются немцы, и я не могу этого прекратить.
Черт возьми нашу телегу и все четыре колеса! При случае написал про фос-кушку.
Опять живем. Получил крест, и денег дали.
К жизни охладел, и к тем вопросам, которые приходят из России, охладел. Семья-немцы растут, живу хорошо и очень тихо. Ну их совсем все вопросы! Это надо иметь к ним охоту и здоровые нервы, чтобы ими заниматься. И то не здесь и не в колыванской семье. Никитки от меня больше не ждут и не требуют. Все замерло там и приутихло, и во мне, казалось бы, конец. Но только, как пуганая ворона сучка боится, так и я: из дому отлучаться боюсь. Думаю: кажется, безопасно, кажется, ничего нет, а между тем бог их знает, какая у них… природа какая-то «надсущная»:неравно вернешься, а у них уже и поет в пеленках новый немец.
Этого я не хотел больше ни за что и, признаюсь вам в своей низости, более для этого и с отцом Федором Знаменским познакомился, когда его назначили благочинным. Пошел к нему исповедоваться и говорю:
— Вот что в моем семействе два раза было. Я сам вам об этом объявляю. Вы теперь благочинный, должны за этим смотреть, чтобы закон не обходили. Я часто бываю в отлучках, а вы смотрите… А то я сам после на вас донесу.
Он испугался и денег за исповедь не взял и вместо отпуска сказал мне «мое почтенье», а доноса не подал.