Ефросина на это легко согласилась, и через самое малое время после того, как ладья с телом Алкея скрылась из глаз, от той же пристани отошла другая ладья, нанятая Мелитою у немого Тромеда, и на этой ладье, у кормила которой стоял сам Тромед, помещались Ефросина и Мелита с своей верной Маремой.
И прошло всего двое суток, как на третий день к вечеру жители селения увидали, что обе ладьи опять возвращались, и ладья немого Тромеда опережала большую ладью, принадлежавшую прежде Алкею с Гифасом. На передней ладье, рулем которой правил Тромед, а парусами Марема, посередине сидел юный Пруденций, а с двух сторон его — Ефросина и Мелита.
С берега видели ясно, что Ефросина внушала что-то сыну с большим увлечением, а он ее радостно слушал и с видимым счастьем сжимал своими руками ее обе руки, а Мелита сидела в раздумье и, пустив руку за борт, держала в ней камышинку, листья которой играли с дробившейся волною. В лодке Алкея оба юноши и оба старца были спокойны: на всех на них нынче были надеты венки из белых пупавок * в знак того, что их головы свободны от гнета всякой тягостной мысли, и на их мачте не было уже более черного войлочного колпака, а вместо него красовалась зеленая ветка оливы.
Ясно было, что вещая дева объявила невинным Пруденция и что труп Алкея, как ненужный более ни для каких расследований, спущен был в море и теперь все возвращаются в покое и в мире.
Все догадались, что сейчас наступает веселый, радостный вечер, что вдова Ефросина, наверно, не станет скупиться, а жарко растопит очаг в своем доме и угостит всех так изобильно, как она может. О, она не поскупится справить веселый праздник за спасение сына.
Так это и сделалось: лодки пристали; старцы и юноши объявили, что Пруденций невинен и что при этом случилось еще одно пречудесное дело… Вышло так, что когда вдова Ефросина вместе с Мелитой хотели поднять Пруденция от ног прорицательницы, то вещая дева вдруг как будто проснулась, — лицо ее озарилось улыбкой, и она, взяв за руки Мелиту и Пруденция, вложила одну в другую их руки…
Тут все, кто это слушал, заплескали руками и запели: «Эвое! Эвое!» и начали обнимать и целовать и Мелиту и Пруденция, и поздравлять вдову Ефросину, и радоваться, что союз Мелиты с Пруденцием исполнит их счастием и устранит всякий вопрос о разделе имущества, так как с этих пор все равно, что Пруденциево, что Мелитино. И все, распивая вино, которое выставила Ефросина, и обоняя залах мяса и рыб, которые жарились на вертелах, и сладостный пар черносливных полив, кипевших в огромных сосудах, — все без уговора стали считать себя вправе смотреть на Пруденция и на Мелиту как на супругов, для соединения которых все решено самою судьбою, и теперь только потребно какое-то недолгое время, чтобы брак их признать совершенным.
Невинный Пруденций был наверху своего счастия и еще усугубил свою всегдашнюю почтительную скромность перед Мелитой, а вдова Ефросина даже терялась от радости и изливалась в приветах и в ласках ко всем, кто подходил к ее очагу, чтобы брать мясо, и рыбу, и похлебки; в радостном духе была и Марема, которая помогала Ефросине в угощении и, нося на плече кувшины с вином, наполняла им чаши. Одна лишь Мелита не изменяла своей задумчивости и не отвечала ни на какие намеки, а как бы витала теперь где-то далеко отсюда, и когда гости, заметив на небе признак приближающегося утра, начали расходиться, Мелита вздрогнула и, взглянув в знакомые лица Маремы и вдовы Ефросины, сказала:
— О, кто бы вы ни были! — отведите меня куда-нибудь в тихое место!
Такое обращение к Мареме и Ефросине, как к незнакомым, очень удивило обеих женщин, и они, переглянувшись друг с другом, подумали: не выпила ли Мелита с жажды ошибкою цельного вина, или не потеряла ли она рассудка при морском переезде на лодке или при быстром охлаждении воздуха.
Марема попробовала руки Мелиты, и, чувствуя, что они холодны, окутала ее голову и стан покрывалом вдовы Ефросины, и, обвив ее стан своею рукою, повела ее к дому.
Как провожая Мелиту, так и укладывая ее дома в постель, Марема все время была в полной уверенности, что госпожа ее недомогает от множества смешанных чувств, над которыми забирает самое высшее положение и самую большую силу любовь ее к прекрасному и невинному Пруденцию; а потому, чтобы сказать Мелите что-нибудь самое радостное и способное вызвать в ней оживление, — Марема, покрывши Мелиту ночным одеялом, нагнулась к ее лицу и, поцеловав ее в лоб, прошептала ей на ухо:
— Спи, и пусть тебе снится тот, к кому рвется с любовью твое разрешенное от клятв сердце!
А когда Мелита промолчала, то потом Марема распрямилась и ласково спросила ее:
— Скажи мне, ты не сердишься за то, что я позволяю себе немножко читать в твоем сердце?
— Нет, — отвечала Мелита, — я не сержусь.
— Значит, я угадала…
— Нет, это не значит, что ты угадала. Я не сержусь на тебя, потому что ни на кого не должно сердиться, а сердце мое действительно неспокойно, и действительно оно с каждым днем все становится более полно любви, но это любовь совсем не к тому, о ком ты помышляешь…
— Как, разве невинный Пруденций не один… Неужто же он должен будет отнимать у кого-нибудь свое место в сердце Мелиты?
А Мелита ей ответила:
— Успокойся, Марема! И ты и невинный Пруденций имеете свое место в сердце Мелиты…
— О, я не говорю о себе! — перебила Марема.
— Дай мне докончить! И ты, как и он, живете и будете жить в моем сердце, потому что я люблю вас обоях, как стремлюсь и желаю любить всех людей в мире. Из вас никому не нужно ни у кого отнимать ваше место в моем сердце, но владетьим, — повелеватьмоему сердцу и править имс властительной силой и властью будет только один…
— Кто же это такой? Я его знаю или не знаю?
Мелита ласково ей улыбнулась и сказала:
— И знаешь, и нет.
— Кто же это такой?
— Иисус Галилейский.
Марема положила большие пальцы обеих рук себе на уши и, закрыв остальными перстами свои глаза, затрясла головою в знак того, что она ничего в этом не понимает ни одним из своих чувств. Но Мелита привлекла ее к себе, уложила рядом с собою в постель и, лаская ее, стала ей говорить, что жизнь на земле ей не представляется целью, достойною забот и стараний; что все радости жизни слишком быстротечны и оставляют после себя одну пустоту и страданье, что «союз сердец», который воспевают певцы, — нимало не надежен, если он основан на влечениях страсти, — что как бы ни укрепляли такой союз, он никогда и ни от чего не получит всегдашней прочности, а истинен и крепок один лишь союз — это союз тех людей, которые сопрягают себя под одно иго по схожести мыслей и по согласию в разумении жизни…
— И вот, — добавила Мелита, после долгого развития своих соображений в этом духе, — вот тот союз, о котором можно говорить как о прочном благе — об исполнении закона жизни земной, учрежденной для приготовления нас к какой-то другой, высшей цели, нам неизвестной. Но кто же из нас всех так единомыслен и так схоже настроен, чтобы слиться друг с другом? Я надеюсь, что это не я и не невинный Пруденций. Разве ему мир и назначение в нем человека представляется тем же, чем мне?
— О, это было бы страшно, Мелита!
— Быть может. А мне кажется страшно другое… страшно соединиться на одном ложе с человеком, с которым меня ничто не соединяет духовно, а разве только одно бунтованье плоти и крови… О, как ужасно и страшно, должно быть, проснуться после этой опьяняющей ночи, что вы называете вашей «любовью»!.. Как надо будет дрожать, чтобы плодом этих объятий не явилися дети, о научении которых мать должна будет спорить с их же отцом!