Когда дошла очередь до Швейка, доктор Грюнштейн посмотрел на него и, вспомнив сегодняшний загадочный визит, спросил:
— Вы знакомы с баронессой?
— Я ее незаконнорожденный сын, — спокойно ответил Швейк. — Младенцем она меня подкинула, а теперь опять нашла.
Доктор Грюнштейн сказал лаконично:
— Поставьте Швейку добавочный клистир.
Мрачно было вечером на койках. Всего несколько часов тому назад в желудках у всех были разные хорошие, вкусные вещи, а теперь там переливался жиденький чай с коркой хлеба.
Номер двадцать один у окна робко произнес:
— Хотите — верьте, ребята, хотите — нет, а жареных цыплят я люблю больше, чем печеных.
Кто-то проворчал:
— Сделайте ему темную!
Но все так ослабели после неудачного угощенья, что никто не тронулся с места.
Доктор Грюнштейн сдержал слово. Днем явилось несколько военных врачей из пресловутой врачебной комиссии. С важным видом обходили они ряды коек, слышны были только два слова: «Покажи язык!» Швейк высунул язык как только мог далеко; его лицо от натуги сморщилось в насмешливую гримасу, и он зажмурил глаза.
— Осмелюсь доложить, господин штабной врач, дальше язык не высовывается.
Тут между Швейком и комиссией разгорелись интересные дебаты. Швейк утверждал, что сделал это замечание, боясь, как бы врачи не подумали, будто он прячет от них язык.
Члены комиссии резко разошлись во мнениях о Швейке. Половина из них утверждала, что Швейк — «ein blöder Kerl»[58], в то время как другая половина настаивала на том, что он прохвост и издевается над военной службой.
— Черт побери! — закричал на Швейка председатель комиссии. — Мы вас выведем на чистую воду!
Швейк глядел на всю комиссию с божественным спокойствием невинного ребенка. Старший штабной врач вплотную подступил к нему.
— Хотел бы я знать, о чем вы, морская свинья, думаете сейчас?
— Осмелюсь доложить, не думаю ни о чем.
— Himmeldonnerwetter![59] — заорал один из членов комиссии, бряцая саблей. — Он таки вообще ни о чем не думает! Почему же вы, сиамский слон, не думаете?
— Осмелюсь доложить, потому, что на военной службе этого не полагается. Когда я несколько лет назад служил в Девяносто первом полку, наш капитан всегда нам говорил: «Солдат не должен думать, за него думает его начальство. Как только солдат начинает думать, это уже не солдат, а распоследняя вшивая штафирка. Размышления никогда не доводят…»
— Молчать! — злобно прервал Швейка председатель комиссии.
— У нас уже имеются о вас сведения. Der Kerl meint: man wird glauben, er sei ein wirklicher Idiot…[60] Вы вовсе не идиот, Швейк, вы хитрая бестия и пройдоха, вы жулик, хулиган, сволочь! Понимаете?
— Так точно, понимаю.
— Сказано вам молчать, слышали?
— Так точно, слышал, «молчать».
— Himmelherrgott! Ну так молчите, если вам приказано! Ведь вы отлично знаете, что не смеете болтать.
— Так точно, знаю, что не смею болтать.
Господа военные переглянулись и вызвали фельдфебеля.
— Отведите этого субъекта вниз, в канцелярию, — указывая на Швейка, приказал старший штабной врач, — и ждите нашего распоряжения. В гарнизонной тюрьме ему выбьют из головы эту болтливость. Парень здоров как бык, симулирует да к тому же болтает и издевается над своим начальством. Он думает, что мы здесь собрались ему на потеху, что военная служба — шутка, комедия… В гарнизонной тюрьме вам покажут, Швейк, что военная служба — не балаган.
Швейк пошел с фельдфебелем в канцелярию, по дороге мурлыча себе под нос:
В то время как в канцелярии дежурный офицер орал на Швейка, что таких молодчиков надо-де расстреливать, наверху, в больничных палатах, комиссия истребляла симулянтов. Из семидесяти пациентов уцелело только двое. Один — у которого нога была оторвана гранатой, а другой — с настоящей костоедой. Только эти двое не услышали слова «tauglich». Все остальные, в том числе и трое умирающих чахоточных, были признаны годными для фронта. Старший штабной врач по этому случаю не преминул произнести приличествующую моменту речь.