Я уехал в состоянии настоящего ужаса, хотел все рассказать или даже покончить с жизнью. Но постепенно я успокоился и даже решил, что про меня забыли. Тот человек, который принес цветы, говорил, что обратил внимание на меня, когда я будто бы зверски избивал своего удава. «В этот момент, — сказал он, — вы были похожи на разгневанного нордического бога. Настоящий Нибелунг!» Но, поскольку ко мне никто не приходил, я решил, что впечатление о значимости моей особы быстро рассеялось и я уже не пригожусь. В самом деле, зачем им цирковой дрессировщик?
Но вот началась война. Вскоре меня призвали и отправили в действующую армию на Северный Кавказ. Наш батальон попал в окружение и был почти целиком уничтожен. Вместе с немногими уцелевшими я оказался в плену. Нас поместили за колючую проволоку. Спали мы на голой земле, под открытым небом, а ночи были холодные. Кормили из рук вон плохо. Два раза в день давали какую-то свекольную бурду и больше ничего. Видно, уморить нас хотели. А тут вдруг пронесся слух, что вербуют добровольцев в местную охрану, чтоб за порядком следили среди местного населения. Тем, кто соглашался, давали одежу, приличное питание и даже шнапс. Я и решил: чем за колючей проволокой подыхать, не лучше ли поступить в охранники, чтоб при первом же подходящем случае перебежать к своим. Сказано — сделано. Я сам обратился к немцам и сказал, что согласен у них работать, а чтоб мне больше доверия было, и про гамбургский случай сообщил. Меня тут же отделили от наших и поместили в отдельную комнату в доме, где немецкая охрана жила. Питание сразу же улучшили. Не бог весть что, конечно, но жить все же можно. Так прошло несколько дней: видно, наводили обо мне справки. Я уж жалеть начал, что объявился. Эх, не знал я тогда, какого дурака свалял! Если б знал, наверное, удавился бы. Но человеку не дано знать, что его ожидает. Через несколько дней вызывает меня сам начальник местного гестапо штурмбанфюрер Нушке и говорит: вам, дескать, герр Ванашный, оказано огромное доверие. Вы зачислены в специальную школу, по окончании которой сможете принести большую пользу великой Германии. Я, конечно, не знал, что это за специальная школа, но на всякий случай согласился. Думаю, там видно будет, оглядимся и поймем, что к чему, а если сразу откажешься, небось расстреляют. Ну, я и согласился. Через два дня меня отправили на самолете в Польшу, под Люблин, где и находилась эта самая школа. Тут только я понял, куда попал.
Оказывается, в школе обучали диверсантов для заброски в советский тыл. Я, конечно, не хотел воевать против своих. К тому же я не сомневался, что меня сразу поймают. А там иди доказывай, что ты ничего плохого не сделал. Так мне и поверили… Одним словом, решился я из этой школы сбежать. Только куда сбежишь? Кругом чужая страна, чужие люди, а у ворот эсэсовцы с автоматами… Обращение, надо сказать, было с нами самое скотское. Кормили, конечно, но держали в строгости. За малейшую провинность — карцер. Для себя я нашел только один выход: повредить ногу и стать негодным для прыжков с парашютом. На одной из тренировок я так и поступил. Подтянул стропы, убавил купол, чтобы скорость приземления побольше была, и, поджав правую ногу, левую вытянул и напряг. Как я хотел, так и получилось. Только не подрассчитал немного. Слишком сильно ногу повредил, навсегда, можно сказать, калекой остался. Поместили меня в немецкий лазарет, но я указаний ихних врачей не выполнял, старался затянуть лечение. Так они мне ногу и не отремонтировали. Я уж радовался, что благополучно выскочил. Но не тут-то было. Из школы меня отчислили, но направили в еще худшее место — в зондеркоманду шесть-а.
Надо ли говорить, что творили эти проклятые зондеркоманды? Всякие карательные акции, очистительные мероприятия, поджоги и расстрелы. Я, конечно, по мере своих сил старался в расстрелах участия не принимать. Если же и приходилось мне по долгу службы — за отказ ведь полагался расстрел — присутствовать при экзекуциях, то я, как правило, стоял в оцеплении. Я твердо заверяю, что ни разу сознательно не целился в несчастные жертвы немецко-фашистких зверей. Однажды я даже дал кусок хлеба сиротке, случайно уцелевшей после того, как звери из зондеркоманды сожгли целое село. Вообще следует сказать, что все мы, кому выпала несчастная судьба служить у немцев, ненавидели этих «сверхчеловеков». Да и они нас за людей тоже не считали. Достаточно привести такой пример. Хотя я и считался эсэсовцем, но не имел права приветствовать своих офицеров поднятием руки и возгласом «Хайль Гитлер!. Это была привилегия только немцев. Я же, не немец, должен был просто прикладывать два пальца к козырьку. Так что разница была. И не только в этом, но и во многом другом. Нас и снабжали хуже, и бросали всегда на самые черные работы. Но я все терпел, мечтая вырваться из фашистской неволи.
С Андреем Всеволодовичем Свиньиным я познакомился в конце 1943 года в Западной Европе, куда откатывалась под ударами советских войск германская «непобедимая» армия. Он быстро продвигался по службе и был уже оберштурмфюрером, то есть старшим лейтенантом, тогда как я дальше шарфюрера — простого фельдфебеля, даже меньше чем фельдфебеля, не продвинулся. И это понятно. Я служил нехотя, только, как говорится, за страх, а он — за совесть. Кроме того, он знал кучу языков, и даже немцы его боялись, потому что у него были влиятельные покровители на самом верху. Он выполнял много функций. Вербовал в лагерях предателей, выслеживал борцов Сопротивления и вообще занимался темными махинациями. Я всецело находился у него в подчинении, но, повторяю, по мере сил саботировал его указания.
Так, помню, в одном южном городке, в котором некоторое время орудовал — конечно, под чужим именем — Свиньин, всех жителей согнали на площадь. Сам Свиньин, в черной маске, чтоб не узнали, и даже в черных перчатках, сидел рядом с эсэсовским начальством в открытом «хорьхе», а мимо проводили жителей. Он смотрел на них сквозь прорези в маске и время от времени указывал пальцем, молча, без единого слова. Отмеченного им человека тут же хватали. В тот день Свиньин указал на семьдесят или даже восемьдесят человек. Все это были участники Сопротивления. Всех их расстреляли на другое утро. Так вот, я тогда стоял в оцеплении и слышал, как один парнишка сказал идущему рядом старику: «Знать бы, кто этот мерзавец!..» Это он про Свиньина так сказал. Я сделал вид, что не слышал, и отвернулся. Правда, минуту спустя, Свиньин уже указал и на парнишку, и на старика. Я их не выдал, но спасти их было, как понимаете, не в моей власти. Подобных эпизодов можно было бы привести много…
Теперь о том, как я стал Стапчуком. Это опять-таки случилось не по моей воле. Когда хребет фашистского зверя уже трещал под ударами нашей славной армии, гестаповцы начали консервировать свою агентуру. Видно, чувствовали, что приходит конец и близка расплата за все их зверства. Однажды, когда мы со Свиньиным, как обычно, находились в лагере для военнопленных, он указал мне на заключенного, очень похожего на меня лицом. «Это некто Стапчук Сидор Федорович, в прошлом тракторист и ударник, — сказал мне Свиньин. — Родных у этого человека нет. Самое время тебе поменяться с ним местами». Я сперва не понял, что это означает, но Свиньин быстро мне все растолковал. Я, конечно, согласился. Во-первых, другого выхода не было, а во-вторых, я решил тогда, что так для меня будет лучше. Исчезнуть, духовно, можно сказать, умереть в другом человеке и зажить наконец честной жизнью. Конечно, я не собирался работать на гестапо, хотел только скорее вырваться из их лап. Ведь я-то знал, что такое гестапо! Помню, я только выразил опасение, что друзья Стапчука по лагерю могут меня при случае выдать, но Свиньин только усмехнулся в ответ. У меня мороз по коже пробежал: я понял, что никто из этих людей из лагеря не выйдет. Что с ними со всеми случилось, я так и не узнал. Но думаю, что до освобождения они не дожили.