Он с удивлением поймал себя на том, что проникся к старичку недоверием и неприязнью.
«За что? Из-за картин, что ли? С каких это пор я так реагирую на искусство? А с тех самых, Люсин, как пришлось тебе взять это непонятное дело…»
— Завидное у вас собрание, — одобрил Люсин.
— Ну что вы! — Старичок был заметно польщен, но гордость за свои сокровища боролась в нем с недоверием. — Все русские-с художники. Начало двадцатого века. — Это был определенно голос гордости, но если учесть очевидную, конечно, некомпетентность слушателей, то можно сказать, что в нем звучала опаска. — Всю жизнь собирал…
— Прекрасное дело сделали, Лев Минеевич. Хорошее дело. Но мы к вам, извините, совершенно за другим. Где находится сейчас сосед ваш Михайлов?
— В отъезде он со вчерашнего дня, — с готовностью ответил Лев Минеевич. — Отбыл в Питер, то есть в город Ленинград.
— Надолго?
— Сказывал, на несколько дней.
— А по какому делу, случайно, не знаете?
— Так он, Витюсенька, Виктор Михайлович то есть, к своей барышне поехал, — заулыбался старик. — Дело молодое, понятное. Она у него постоянно в разъездах, а он что? Свободный художник, сел и поехал! Он частенько к ней ездит. То в Ереван, то в Баку, а в Питер уж который раз!
— А как девушку зовут, не знаете?
— Нет. — Старик сокрушенно покачал головой. — Запамятовал. Их у него, извините, много перебывало. Всех не упомнишь. Дело-то его молодое…
— Жаль. Очень жаль, что запамятовали. А он что, просто так взял и уехал, ни с того ни с сего?
— Да к барышне же, говорю, уехал! Не впервой, чай.
— Это он сам вам сказал?
— Он скажет, дождешься! Слышал я. — Старичок нетерпеливо хлопнул себя по колену. — Была она у него тут на неделе. Они в кухне кофеек себе варили, а я по соседству был и все слышал.
— Что же вы слышали?
— А то, что уговаривались они в Ленинграде встретиться. Вот что. Она, вишь, раньше должна была уехать, а он обещался в воскресенье вечерним рейсом прилететь. Впоследствии перед самым отъездом я у него и спросил: куда, мол?
— А он?
— «Не твое дело, — говорит. — Вернусь через несколько дней. Газеты да письма складывай в кухне». Вот и весь разговор. «Так, спрашиваю, и знакомым вашим отвечать?» — «Так и отвечай», — говорит.
— Девушка-то его, как выглядит? Не разглядели?
— Почему же не разглядел? Разглядел! Сколько раз дверь им отворял. Ведь он то ключ дома забудет, то просто отпереть поленится. Так что я разглядел, разглядел… Очень, можно сказать, красивая барышня. Белокурая такая, тонкая вся. Но из этих, нынешних. Юбка до пупа, извините, и курит, как мужик.
— Вот видите, Лев Минеевич, все вы разглядели, все знаете, а самого главного — имени девушки не запомнили, — покачал головой Люсин, стараясь заглушить в себе преждевременную догадку, потому что она наверняка могла оказаться ошибочной.
— Не запомнил, — развел руками Лев Минеевич.
— А как вы думаете, что у нее за работа такая, что все время ездить приходится?
— Работа? Ну тут думать нечего. Это я доподлинно знаю. Гид она, в «Интуристе» работает, иностранцев в разные города возит.
«Так и есть — Женевьева! Она как раз теперь в Ленинграде. А как икона эта ее взволновала! Значит, субъект этот был прекрасно информирован обо всем. Играл с открытыми картишками, так сказать. А кто первый поднял тревогу? Опять же Женевьева! Сутки еще не прошли, как пропал человек, а она уже всех на ноги подняла. Да, плохо пришлось иностранцу, хоть гад он и шкура, силы были явно не равны. Что же им от него было надо? Деньги? Или нечто большее — очень большие деньги?.. И все же не верится! Не такое впечатление она производит… Ах уж эти сантименты! Впечатление! При чем тут впечатление? Совпадение! Вот чего нужно опасаться. Мало ли кто работает в «Интуристе»? Мало ли иностранных групп находится сейчас в великом городе Ленинграде? Вот на чем можно споткнуться, если действовать сгоряча, вот где легко очутиться в дураках! Очень уж это неосторожно — встретиться в Ленинграде! Им вообще, но всем канонам, противопоказано сейчас встречаться. Наоборот! Разойтись, затаиться, выждать, пока уляжется кутерьма… И все же они — если, конечно, это они — безмятежно гуляют в эту минуту по Невскому или, скажем, по Литейному, где продаются отличные краски. Бездумно и гибельно летят, как летучие рыбы на огни парохода. Почему? Считают, что разработанный ими план удался? Уверены поэтому в собственной безопасности? Ах, как это самонадеянно и неумно!.. Или просто надеются, что никому и в голову не придет предусмотреть этот чертовски глупый ход? А в самом деле, что я знал бы сейчас о них, не будь этого старика? Как бы вообще я сопоставил его с ней? Соединил их имена. Соединил их поступки. Но старик-то существует на свете, и было бы наивно полагать, что я не войду с ним в контакт. Раз я вышел на иконщика, на квартиру его номер шесть, то и знакомство мое с милейшим Львом Минеевичем было раз и навсегда предопределено, жестко детерминировано. Думать иначе непростительно. Но знакомство знакомством, а разговор о Женевьеве мог бы и не завязаться. Собственно, почему? Глаза старика ее видели, уши слышали милый ее голосок. Куда все это денется, пока он, дай Бог ему здоровья, жив? Никуда! К тому же старик словоохотлив, благодушен и трусоват. И нечего надеяться, что из всей богатейшей информации, которой вольно или невольно располагает старик, так-таки ни крошки не перепадет нам грешным. А ведь порой и крошки достаточно. Выходит, гражданин Михайлов, что вы просто не имели права лететь сейчас в Ленинград. А вы, Женевьева? В чем же дело? Почему они так поступили? Наивны и неопытны? Настолько беспечны, что позволили себе необдуманные действия? Излишне самоуверенны? Чересчур хитры и поэтому переиграли? А может, невинны и непричастны, и все это роковое стечение обстоятельств разлетится, как дым? Не исключено, наконец, что они вовсе не знакомы друг с другом и все есть чистейшее совпадение, игра случая. Бывает ведь и такое…»
— Картинками любуетесь? — заискивающе улыбаясь, спросил Лев Минеевич. Но в глазах тревога стояла. Тревога и напряженность.
— А? — Люсин с трудом отвел от картины глаза: в минуты острой сосредоточенности взгляд его казался угрюмым и даже несколько злым. — Да-да, прелестные вещицы! — Он, собственно, их даже не успел разглядеть. Особенно эта, зелененькая, — показал на первую попавшуюся.
— Эта? — благоговейно прошептал Лев Минеевич, ласково погладив золоченый багет скромненького пейзажика из синих, зеленых и красных пятен. — Вы, я вижу, знаток! Это ранний Кандинский. Кандинский, так сказать, реалист. Ей цены нет!
Шуляк, который стоял лицом к окну, перестал барабанить пальцами по стеклу и обернулся.
— Это какой же? — с интересом спросил он. — Этой? — Он подошел к картине, нагнулся над ней, даже потрогал ногтем засохшую колбаску щедро выдавленной из туба краски. А что в ней такого особенного?
— Василий Кандинский — основатель абстракционизма! — блеснул эрудицией Люсин. — Тут одна подпись тысячи стоит. Правда?
— Совершенно справедливо, — подтвердил Лев Минеевич. — Пабло Пикассо недавно понадобился особой конструкции комод. Он набросал эскиз и вызвал к себе самого знаменитого парижского мебельщика. «Сможете сделать такой из розового дерева с инкрустациями?» — спросил Пикассо. «Очень даже свободно», — ответил ему краснодеревщик. «А сколько это будет стоить?» — «Вам, маэстро, ни одной копеечки, сантима то есть, подпишите только эскиз». Вот что значит подпись… А недавно Пикассо, — Лев Минеевич оживился и обнаружил незаурядную осведомленность об интимных сторонах жизни великого художника, — пришел в знаменитый парижский ресторан Максима босиком и в белых индийских брюках, вроде наших кальсон, а все встали и устроили ему овацию.
— Занятно, — недоверчиво покачал головой Шуляк.
— Да-с! Святое искусство! — Старик назидательно поднял палец. — А скажите мне, молодые люди, если, конечно, не секрет, чего такого мог натворить мой сосед? Парень он, знаете ли, неплохой, только непутевый. Гуллив очень!
— Ничего он не натворил! — пренебрежительно махнул рукой Люсин. — Просто он срочно понадобился нам в качестве свидетеля. Но это как раз секрет! Так что никому… Ясно?