Помимо врачевания плоти она щедро отпускала склянки с любовным эликсиром, гадала на далекое и близкое, отыскивала пропажу. Ведомо было ей и чуткое ремесло водознайства, и всякие иные таинства, вроде птичьего языка и магнетизма камней. При всем при том никто из честных людей не посмел бы упрекнуть Эстрильду в служении темным силам. Она не торговала отравой, не наводила порчу. Даже речи о таких вещах не могло быть. Точно так же никакие уговоры не могли заставить ее войти в горницу, где уже побывали важные господа в беретах и замшевых рукавицах. Дипломированных медиков, чьи наветы убивали вернее хирургической пилы, она страшилась пуще черта и не бралась исправлять чужие грехи.
Впрочем, никто б не посмел, положа руку на сердце, засвидетельствовать подлинное отношение старой Эстрильды к князю мира сего. Вполне возможно поэтому, что как раз черта, в отличие от эскулапов, она-то и не боялась. Во всяком случае, в церкви ее не видели. Уж это-то абсолютно точно и уж наверное неспроста.
Всему, однако, рано или поздно приходит конец. Эстрильда, поднимавшая мертвых из гроба и возвращавшая молодость, состарилась. Сначала ей стало невмоготу обрабатывать свои восемь акров, и она за гроши сдала землю в аренду соседям, потом сделались обременительными и далекие прогулки по лесам и болотам.
Стояли роскошные длинные дни, всюду, куда ни глянь, кивали головками душистые цветики, а труженица Эстрильда безвылазно сидела в своей пропахшей сушеными ароматами берлоге. Ломило поясницу, подкашивались ноги, тряслись распухшие в суставах пальцы. Безотказные бальзамы действовали с каждым разом слабее, не помогали ни притирки из белладонны, ни мазь из пчелиного молочка.
Пришла, видно, пора завершить блуждание по земному кругу.
Прежде всего Эстрильда подумала о племяннице. Готовясь к уходу, она начала с того, что продала свою четвертушку виргаты, оставив себе лишь усадьбу, иными словами, хижину, дабы по-человечески встретить в родных стенах последний час. И этот шаг, который она сделала по собственному разумению, не посоветовавшись со знатоками consuetudo manerrii — манориального права, оказался ошибочным. Утратив надел, бедная старуха угодила под действие рабочих законов. Теперь правила об обязательности работы распространялись и на нее.
Закон слеп не по слабости зрения, но по силе его. Устремленный к дальним пределам, он слишком дальнозорок, чтобы различить копошение ничтожных тварей. Что молотобоец-силач, что выжившая из ума деревенская ведьма — все едино. Земля определяет состояние держателя, а не природа его преходящей и бренной плоти.
Над старой женщиной нависла гнуснейшая угроза остаться без крыши над головой. И хоть слабые руки ее не нужны были ни управляющему, ни лорду его, в законе и для них отыскалась мудро предусмотренная ячейка. Мысль о том, что предстоит испустить дух в маноре, где нет и для смерти покоя и негде спрятаться от чужих подгоняющих глаз, повергла Эстрильду в отчаяние. Все отторгала судьба: движение, память. Хоть бы духа достало под вольной звездой околеть!
Конрад Лопил, управляющий лорда, начал действовать с ошеломительной быстротой, предъявив претензии через курию. Запоздало кляня свою опрометчивую поспешность, Эстрильда окончательно занемогла. В этот тяжелый, наполненный тревожным ожиданием момент и навестила ее Безумная Гвенделон.
Напевая песенку про юных героев, сгинувших в крестовом походе, она в два счета навела порядок: согрела воду, вычистила из углов застарелую паутину, вымела мусор, разбросала зеленую травку. Старуха невольно залюбовалась племянницей, порхавшей по комнате, словно солнечный зайчик. Невесомая, бледная, тонкая, она излучала неяркий успокоительный свет. Вкусно побулькивала на огне чечевичная похлебка с укрепляющими кореньями, успокоительной прохладой веяла мята с душицей. Эстрильда поела горяченького, испила горькой настойки из целительных трав, потом подремала до вечера, а после побаловалась отваром болотных ягод на диком меду. Когда сгустились поздние сумерки и пришлось зажечь фитилек в сухой тыкве, подвешенной под низеньким потолком, больная почувствовала себя настолько приободренной, что даже смогла разговаривать.
— Благослови тебя господь, моя девочка… Одна ты у меня на целом свете.
— И ты у меня одна, тетушка. Больше никого у нас нет.
— Как же я оставлю тебя, сиротку? Хоть бы дал господь жениха, порадоваться напоследок. Видно, не будет покоя моей неприкаянной душе.
— Кто возьмет меня, тетенька? — тихим смехом залилась Гвенделон. — Ведь я же безумна! — Она закружилась, как эльф над цветком, мурлыкая все ту же песенку без конца и начала про бедных рыцарей, схороненных в аравийских песках.
— Ничего-то я не накопила за свою злосчастную жизнь! — продолжала сокрушаться Эстрильда. — Думала, хоть горсточку серебра оставить, так и его растащили железные когти…
— Не плачь, тетенька, плакать нельзя. — Гвенделон самозабвенно кружилась и пела, не ощущая ни радости, ни тоски. — От слез вздуваются реки, выходят из берегов. Три родничка певучих, три бурливых ручья. А небо все плачет и плачет, того гляди, переполнится Темза…
— Что ты еще видишь, моя девочка?
— Ничего не различаю под ливнем багряным. Летние листья, как осенние листья. Лепесток белый, как лепесток красный.
— И это все?
— Еще желуди вижу на липках.
— Бедное дитя, — вздохнула Эстрильда и попробовала спустить ноги с лежанки. Вопреки ожиданию она чувствовала себя довольно бодро.
— Вот ты и пошла, тетенька! — захлопала в ладоши Безумная Гвен. — Ах, как бы я хотела заглянуть подальше за Темзу! Радуга и река одного цвета…
— Давай поглядим, не спешит ли жених из далей вечерних? — внезапно изменившимся голосом, утробным и низким, произнесла колдунья. Ее немощное тело наполнилось буйной энергией, седые волосы взлохматились и начали потрескивать, словно в грозу.
— Жених? Какой жених? — забормотала Гвенделон, послушно смыкая ресницы. — Он сгинул в крестовом походе, лежит он в зыбучих песках, и клонится пальма сухая над высохшим прахом его. Он там, за морями, мой милый жених. Над ним белый лебедь кружится…
Гвенделон сползла на пол, вытянулась, как плоская досточка, и вдруг задергалась, вороша скрюченными пальчиками вянущую траву. Ее потемневшие губки покрылись лиловой пеной, развилась и заплясала, как хвост рассерженной кошки, уложенная короной льняная коса.
— Нет силы противиться мертвому сну, — прокричала она преображенным и тоже изнутри вещающим голосом. — Ему не вернуться в родную страну! — и замолкла, неподвижная, потерявшая вес.
Не помня себя, Эстрильда раздела девочку и с ног до головы натерла ее кипящей на холоду мазью. Остро запахло гнилой трясиной, когда сквозь немочь застойных вод пробулькиваются мутные пузыри. Затем к запаху примешался чесночный привкус, вскоре сменившийся затхлым, чуть сладковатым душком опавшей листвы. Но и его словно сдуло порывом могильного ветра. Заглушая привычные примеси очага и развешанных повсюду сушеных метелок, откуда-то из подполья распространилось тончайшее сумеречно-прохладное дыхание ночной фиалки. Мраморное, без малейшей родинки, без единого лишнего волоска тельце облекла тлеющая зеленоватым вечерним свечением воздушная оболочка. Щеки Гвен окрасились жизнью, бедра и нежный живот напряглись, и она медленно приподнялась над земляным полом, усыпанным листьями мяты и розовыми соцветиями душицы.
Задрожали сомкнутые ресницы, едва сдерживая хлынувшее изнутри волчье неистовое сияние. Фитилек в тыкве зачадил и погас, но от этого стало только светлее. Совершив вокруг очага плавный оборот, все так же плоско витавшее тело приняло вертикальное положение, и в то мгновение, когда ее босые пальцы коснулись земли, девушка проснулась.
В руках у нее очутилось с шелестом прошмыгнувшее через всю комнату помело. Гвен крепко зажала его между колен, испустила горловой призыв, напоенный сумрачной страстью, и, перекувырнувшись в воздухе, ногами вверх вылетела через печную трубу.