Не за рюмкой с «Маяком» (коньяк, шартрез, яичный желток) выстаивали в полуночных очередях — за глотком свободы. И кучковались на «Плешке», она же «Бродвей», и по десять раз ходили на «Восстание в пустыне», чтобы вдохнуть хоть немного наркотик романтики — недоступной, чужой. Женщина, прекрасней которой нет и не было в мире, переполняла душу сладостной тоской. Выходя из горячего, душного зала на обледенелый тротуар, клялись друг другу, напялив ушанки, найти такую сегодня, завтра, в той жизни, что грезилась впереди.
Вокруг фонарей, источавших желтые, тягучие, как касторовое масло, нити, метались, налипая на ресницы, лохматые снежинки, и сквозь тусклую ночную радугу любая чувиха, укутанная в искусственный мех, виделась чуть ли не королевой. Хотелось припасть на колено и, куртуазно склонившись, коснуться губами перчатки.
Казались таинственными примороженные мордашки, и холодные пальцы с накрашенными ногтями бросали в дрожь. В каждой мерещилась хоть какая-то частичка Той, неповторимой, единственной. Бесшабашная удаль переполняла — хоть сейчас на дуэль или галопом племена подымать. Какие племена, какая дуэль? Ежели драка в подворотне, то по-рыцарски: один на один и до первой крови. Куда податься: в дипломаты, в разведчики, в моряки?
«Мы живем, под собою не чуя страны», — переписывали строки, чреватые сроком, и не чуяли, не понимали, видели и не видели в двух шагах.
Вой сирен, перекрыто движение, кортеж на дикой скорости по осевой. Серебряные фанфары на радиаторах. Сплошь «ЗИСы-110». В одном из них Он.Менты, окаменев, под козырек, на тротуарах оцепенение. Пушкин и тот, как наперед знал, голову наклонил и шляпу за спину припрятал. В электрических струях, бьющих из желтых фар, каменные дома обретают свой прежний облик. Ни аравийских барханов, ни пальм в «бананово-лимонном Сингапуре». Только облако света, летящее в ночь. Жуть и восторг, обдающие ледяным жаром.
Пронеслось и, как на переводной картинке, проступают снующие толпы, витрина «Елисеевского» с батареей шампанского и крабами в банках, построенных в пирамиду, а глобус Центрального телеграфа как пуп Земли.
Жизнь продолжается, и давно примелькавшиеся агенты не мешают мечтать и влюбляться в любовь.
Самой убогой обыденности запретный плод придавал сумасшедшую радость. Под затупленной иголкой патефона, хлопая по краям, вращалась рентгеновская пленка с изъеденным раком легкими, пробитым черепом, искалеченным тазом. «Музыка на ребрах» — был и такой фельетон — раздвигала стены бараков и коммуналок, превращая их в небоскребы из стекла и стали, в белоснежные виллы на тропических островах.
Роскошные апартаменты? Условные декорации. Виски, которого не пробовали? Водяра обретала особый букет. Благородство, что мнилось «у них», — протест против нашего хамства. Отсюда этикет для внутреннего употребления и наивное «хэллобобство»:
— Хэллоу, Боб (Борька Сторожев)!
— Салют, мистер Генри (Генка Чистов)!
— Как дела, Джордж (Юрка Волков)?
— Дела о’кей. Встретил Демона. Он теперь в разведшколе.
В какой разведшколе мог обретаться Демченко, не закончив десятилетку, осталось непроясненным. Волновало другое: с кем будет красавица Таня Визовская, считавшаяся его «женой».
Девочки, девочки — где вы теперь?
— Мы, кажется, с вами встречались?
— У тебя есть подруга? А то тут поблизости хата у одного чувака…
Куда только не разметало тебя, трижды обманутое уходящее поколение? И кто вправе вынести тебе приговор?
Опустившись на скамейку у гранитного парапета, Федор Поликарпович припомнил стихи соседа по парте в 9 «В» классе. Кому он подражал, психованный Джерри: Маяковскому? Блоку? А, неважно! И имя запамятовал ось, и не в стихах суть, хотя и в стихах тоже, но главное — все-таки бар. Они с Джерри впервые в жизни переступили порог питейного заведения, с замиранием ожидая, что их тут же вышибут по причине малолетства. Однако ничего, обошлось. Взяли по кружке бочкового «Жигулевского», сто пятьдесят в граненых стаканах, сосиски с тушеной капустой и едва не бегом к самому дальнему столику. Господи, как же стало им хорошо! Сколько было потом банкетов, фуршетов, интимных пирушек и дружеских междусобойчиков, но тот, опрокинутый залпом стакан, спешно запитый из кружки, не забудется никогда. Обжигающая, инстинктивно противная сладковатая горечь и осаживающая прохлада, обдавшая кисловатым бродильным душком. А сосисок таких нынче не сыщешь, и тушеной капусты в заводе нет.
А это откуда? Из какого кино?
Хот-дог с кетчупом — дрянь: никакого вкуса, и булка как из сырой ваты.
Бобышкин всюду продержался в середнячках. И родители — не верхи не низы — в меру обеспеченные, скромные труженики, и успеваемость ближе к четверке, чем к тройке, и поведение. В младших классах тянулся к приблатненной шпане, но далеко не зашел, остепенившись после первого привода. Вступил, как положено, в комсомол, но активистом не заделался, ограничившись уплатой членские взносов. Собрания, 20 коп. в месяц — и общий привет. К школьной аристократии примкнул с неподдельным энтузиазмом. Втайне гордился принадлежностью к «золотой молодежи», куда они сами себя причисляли, к «плесени», согласно официальной фразеологии.
Впрочем, и тут Федор (Фред) оставался на вторых ролях. Так уж вышло с местом жительства, что на одной стороне правительственного шоссе стояли дома ЦК, а на другой — МГБ и МИДа. За сынками цековских работников и дипломатов, составлявших добрую половину особой, привилегированной школы, тянулся из последних сил: и шмотки не те, и на ресторан не хватало. Чтоб хоть как-то соответствовать, тайком таскал букинистам отцовские книги, продал альбом марок, разгружал вагоны с арбузами на сортировочной. И грустно, и смешно. Опускаешься в прошлое, как в ванну: едва начнет остывать, сами собой открываются краны с горячей водой, и внутри как-то сразу теплеет.
Вроде были друзья, да сплыли. Кто где, неведомо. Небось все уж на пенсии, если дожили, и никто не выбился в звезды. Вот вам и поколение!
Один все же преуспел. Как же его звали, сукина сына? Секретарь комсомольского комитета, сволочь отпетая… Следил за каждым шагом. На остановке троллейбуса, у шашлычной «Восток», куда чаще всего ходили, часами выстаивал. И сразу к директору: этот пьяный, тот пьяный. И на комитет: моральное разложение, космополитизм, тлетворное влияние Запада… В академики выбился по атомной части. После Чернобыля чего-то там разоблачил, насчет конструкции реактора, съездил туда пару раз, а после взял и застрелился. Как был невротиком, так и остался. Погасла звезда.
Интересно, куда подевался Пономаренко, сын секретаря ЦК? Пырнул ножом одноклассника на переменке и как в воду канул. А Рыбальчик, Рыбальчик где? Вот уж переполоху наделал! Только и разговоров: «Рыбальчик стрелялся, Рыбальчик стрелялся… Несчастная любовь или что похуже?» В женских школах еще вычисляют виновницу, а она тут как тут, и не одна, их как минимум трое. Ходят с убитым видом, как бы украдкой смахивая слезу. Цирк! Разочаровал публику Рыбальчик: пуля навылет прошла, не задев жизненных органов. Из комсомола его поперли. Ни одна стерва не поддержала. Походил месяц эдаким Грушницким и сгинул.
Своеобразное поколение, ничего не скажешь. Кто в скрипачи, кто в стукачи.
Чего же суетиться, коль сходим на нет? Закон природы: пора. На пенсию, конечно, не проживешь, но была бы шея. И время такое настало, что за приработком далеко ходить не приходится.
Разводить рыб одно удовольствие, или те же растения! Кабомба, людвигия, криптокарина — красота. Простая валиснерия на Птичьем рынке и та десять тысяч за кустик, а уход за водорослями минимальный — поливать не требуется, был бы свет.
Бобышкин чувствовал, как с каждой минутой отходит сердце, успокаивается. Удалась жизнь, не удалась — особо жаловаться не приходится.
Юридический институт, это уж после факультет при университете образовался, он выбрал более-менее осознанно. Романтический зуд, несомненно, дал знать о себе, но главным аргументом явился невысокий конкурс, да и у отца — юрисконсульта Министерства путей сообщения — были кое-какие связи.