Выбрать главу

Но в день, когда его впрягли в каток, он чувствовал себя довольно бодро. Натягивая лямку – ге–гей–гейль Гитлер, – он думал о многом, а этого с ним давно не случалось. Он вспоминал пасхальный вечер у Жака Лавенделя в Лугано; Бертольда уже не было. Будь он жив, он бы спрашивал: «Чем отличается эта ночь от всех других ночей?» Ему, Густаву, следовало бы о Бертольде подумать, а не о Жане. Жан стал нацистом. Может быть, он здесь, среди конвойных. Нет, для этого он, пожалуй, слишком стар. У Жана такое величественное лицо, почему бы им не сделать Жана министром? У них мало фюреров с хорошими лицами. Он вспоминает коллекцию Тейбшица. Смеяться, когда ты впряжен в паровой каток, нельзя – очень режет плечи, – но улыбаться можно, тем более что курчавая борода скрывает улыбку. Как медленно движется каток, ужасно медленно. «Шествуй своим медленным шагом, вечный промысл». Нет, не «медленным», а «невидимым». «Шествуй своим невидимым шагом, вечный промысл». Досадно, что он не может вспомнить, как дальше. Столько лет потратить на изучение Лессинга, а потом забыть эту цитату. Куда же ведет дорога, по которой они тянут каток? Они строили города для фараонов – Пифон и Рамзес. Но там это имело смысл, а вот есть ли смысл в этой дороге? Ура. Он вспомнил, как дальше: «И пусть незримость твоих шагов не введет меня в сомненье». Ему было приятно, что он вспомнил. Он ослабил лямку и перестал думать.

И в этот день Сибилла была здесь и внимательно оглядывала лица заключенных. Лица были сплошь бородатые, почти все в кровоподтеках, – не узнать того, кого ищешь. Было странно думать, что один из этих людей не спал однажды ночь потому только, что не находил для своего кабинета обоев должной окраски; что он мучился вопросом, хорошо ли звучит написанная им фраза, и что она, Сибилла, была с ним близка. Она сидела в своем маленьком смешном автомобиле, который завяз у края дороги в топком грунте, – трудно будет его вытащить. Она сидела тоненькая, задумчивая и по–детски печальным взором оглядывала лица арестантов, но Густава так и не узнала.

Через день ей дали с ним свиданье. Она приехала в лагерь. Ее проводили в приемную. За барьером, под конвоем двух ландскнехтов, появился измученный, худой, грязный старик. Сибилла побледнела, от испуга у нее сжалось сердце. Но она сделала над собой усилие, она улыбнулась. В этой улыбке не было прежней ребячливости, подбородок у Сибиллы дрожал, но все же это была улыбка. А потом, – пусть это было не умно – ведь он Георг Тейбшиц, – но она не могла сдержать себя, она не могла назвать его чужим именем. Она сказала:

– Алло, Густав! – и ее нежный, высокий голос был полон радости, сострадания, сердечности, надежды, утешенья, призыва: – Алло, Густав!

– Слушаюсь! – испуганно сказал старик и прикрыл рукою лицо.

Через два дня его выпустили. Жак Лавендель настоял, чтобы Густава немедленно переправили через границу. Он устранил все препятствия к выезду господина Георга Тейбшица. В сопровождении санитара Густав был доставлен в санаторий известного специалиста по сердечным болезням, недалеко от Франценсбада в Чехословакии.

Сибилле очень хотелось поехать с ним. Но Гутветтер настоял на ее возвращении в Берлин. Жалобно, чуть не плача, он попрекал ее по телефону: она ехала на три–четыре дня, а прошло уже две недели. Теперь, когда она добилась своего, она могла бы наконец и о нем подумать; она ведь знает, как он, Гутветтер, привык к ней. Ее земная конкретность укрепила субстанцию его космических творений. Она нужна ему, он не может без нее работать. Сибилла почувствовала серьезность его слов. Если она даст волю чувству и поедет с Густавом, – она рискует навсегда потерять Гутветтера. Она решила, что приедет к Густаву позднее, и вернулась в Берлин.

Спустя два месяца, через две недели после смерти Густава, скончавшегося от debilitas cordis, что означает высшую стадию сердечной слабости, Генрих Лавендель получил от неизвестного ему господина Карела Блага из Праги почтовый пакет, содержащий три документа.

Первый документ представлял собой описание всего, что Густав Опперман видел и пережил в Германии. На тридцати семи убористо напечатанных на пишущей машинке страницах были изложены подробнейшие данные о насилиях, учиненных фашистами в районе Швабии, а также точное описание концентрационного лагеря в Моозахе. Тщательно избегалась всякая оценка.

Второй документ представлял собой почтовую открытку. Текст ее гласил: «Нам дано трудиться, но нам не дано завершать труды наши». Подписана была открытка: «Густав Опперман, обломок разбитого корабля». Первоначальный адрес «Густаву Опперману» был зачеркнут, и рукой Густава Оппермана было написано: «Генриху Лавенделю».