Не успел он вернуться домой, как пришел и Селлерс, сокрушенный горем и светящийся буйной радостью, — оба эти чувства проявлялись им с равной силой, то одновременно, то порознь. Горько всхлипывая, он бросился на шею к Хокинсу.
— О, рыдай со мною, друг мой, рыдай! — воскликнул он. — Оплакивай мой несчастный род! Смерть сразила моего последнего родственника, и я теперь — граф Россмор, можешь меня поздравить!
Тут он обернулся к жене, которая вошла посредине его тирады, обнял ее и сказал:
— Постарайтесь перенести наше горе, миледи, ради меня! Это должно было случиться, небеса так распорядились.
Но миссис Селлерс отлично перенесла скорбную весть.
— Не такая уж это большая потеря, — сказала она. — Саймон Лезерс был безобидным дурачком, никчемным и жалким, а его братец и вовсе гроша ломаного не стоил.
Тем временем законный наследник графского титула продолжал:
— Я слишком потрясен постигшим меня горем и в то же время радостью и не могу сейчас думать о делах, а потому я попрошу нашего доброго друга, при сем присутствующего, сообщить эту весть по телеграфу или по почте леди Гвендолен и наставить ее, как…
— Что это еще за леди Гвендолен?
— Наша бедная дочь, которая, увы…
— Салли Селлерс? Малберри Селлерс, да в своем ли ты уме?
— Вот что: прошу не забывать, кто мы теперь! Помните о своем достоинстве и считайтесь, пожалуйста, с моим. И было бы самым правильным, леди Россмор, не упоминать больше моей фамилии.
— Господи помилуй! Да как же я теперь должна называть тебя?
— Наедине вы еще можете, пожалуй, называть меня ласкательно и уменьшительно, но при посторонних ваше сиятельство должно величать меня в глаза — «милордом» или «вашим сиятельством», а за глаза — «Россмором», или «графом», или «его сиятельством», и…
Да ты с ума сошел! У меня язык не повернется так называть тебя, Берри!
— Ничего не поделаешь, любовь моя: мы обязаны жить сообразно нашему новому положению и по мере сил и возможностей подчиняться его требованиям.
— Ну ладно, будь по-твоему. Я никогда до сих пор не шла против твоих желаний, Мал… милорд, и сейчас поздно мне меняться, хоть, на мой взгляд, это самая дурацкая затея из всех, какими ты когда-либо забивал себе голову.
— Узнаю мою преданную женушку! Ну, поцелуемся и будем друзьями.
— Только вот… Гвендолен! Уж и не знаю, смогу ли я когда-нибудь примириться с этим именем. Да никто и не поймет, что это наша Салли Селлерс! Слишком оно длинное и не подходит ей — точно херувима вырядили в долгополое пальто; и потом какое-то оно не наше, иностранное.
— Ничего, зато ей оно придется по вкусу, миледи.
— Вот с этим не спорю. Она обожает всякую романтическую чепуху, — только не пойму, откуда это у нее. Во всяком случае, не от меня, это уж точно. Да мы еще отправили ее в этот дурацкий колледж — там ей совсем голову заморочили.
— Нет, ты только послушай ее, Хокинс! Колледж Ровена-Айвенго — самый избранный и аристократический пансион для девиц у нас в стране. Попасть туда почти невозможно: надо быть либо очень богатой и светской девушкой, либо доказать, что не менее четырех поколений твоих предков принадлежали к так называемой американской знати. А в каком здании они живут! Настоящий замок — с башнями, башенками и миниатюрным рвом; и все у них там названо по романам сэра Вальтера Скотта[12]; даже самый воздух, кажется, пропитан королевским величием и благородством. У всех богатых девушек есть фаэтоны, и кучера в ливреях, и верховые лошади с грумами-англичанами — в цилиндрах, узких куртках со множеством пуговиц и в высоких сапогах; в руках они держат рукоятку от хлыста и следуют за своими барышнями на расстоянии шестидесяти трех футов…
— И ничему толковому, Вашингтон Хокинс, их там не учат, ровным счетом ничему, — одной только фанаберии и кривлянью, которое уж никак не к лицу американским девушкам. Но ты пошли, пошли за леди Гвендолен: ведь дворянские правила, насколько мне известно, требуют, чтоб она явилась домой, надела траур и взаперти оплакивала этих арканзасских олухов, которых она лишилась.
— Дорогая моя! Олухов?! Помните: noblesse oblige![13]
— Да уж ладно, ладно тебе! Говори со мной на том языке, какому тебя с детства учили, Росс… ведь других ты не знаешь, и уж очень у тебя коряво получается. И не смотри на меня вытаращив глаза — подумаешь, ну оговорилась я, какое же в этом преступление? Нельзя в одну секунду забыть то, к чему привык всю жизнь. Ну ладно уж: Россмор… теперь успокойся и займись Гвендолен. Так вы ей напишете, Вашингтон, или пошлете телеграмму?
12
Твен сатирически затрагивает характерное для североамериканской буржуазии XIX в. увлечение средневековой бутафорией и объясняет его влиянием Вальтера Скотта.