Выбрать главу

— И полисмена, — повторил он. — На одну чашу положат добрые дела, на другую — злые, а потом явятся черти и будут пытать грешников. И того полисмена. Будут его жечь и резать на куски. И всех так. Ух, и страшно будут пытать…

В таких подробностях доктрины христианства мне излагались впервые. Меня обуял страх.

— А я спрячусь, — объявил я.

— Бог тебя все равно увидит, — убежденно произнес мой маленький приятель. — Увидит и скажет чертям. Он и сейчас видит, какие у кого грешные мысли…

— И люди в самом деле верили в такой вздор? — воскликнула Санрей.

— Так же, как и во все прочее, — сказал Сарнак. — Это звучит дико, согласен, но именно так обстояло дело. Вы отдаете себе отчет, как проповедь подобных учений калечила, уродовала мозг, созревающий в хилом, зараженном болезнями теле?

— Наверное, все-таки мало кто верил в такую явную чепуху, как эта сказка про ад, — заметил Рейдиант.

— Больше, чем ты думаешь. Немногими, разумеется, эта идея долго владела с такой силой — люди просто сошли бы с ума, — но где-то в глубине сознания она жила у многих. А другие… Отношение большинства людей к басне о том, как устроен мир, можно было назвать пассивным неприятием. Они не отрицали ее, но отказывались связать эту идею с общим строем своих мыслей. То было своеобразное омертвение ткани, неживой рубец именно там, где должно было бы возникнуть понимание судеб человечества, видение жизни за рамками жизни отдельного человека.

Мне трудно описать вам состояние ума, которое складывалось у нас по мере того, как мы взрослели. Что-то в юном сознании было надломлено церковными догмами, мозг был уже неспособен созреть и стать полноценным, гибло какое-то зерно, которое могло бы дать ростки. Возможно, мы и не усваивали по-настоящему такую, выражаясь твоими словами, явную чепуху, как эта сказка про ад, и не верили ей, но вред, нанесенный ею нашему сознанию, очевиден: мы росли без живой веры, без цели. Ядром нашего религиозного «я» был этот затаенный страх ада. Мало кто из нас решался вытащить его на свет божий и разобраться в нем трезво и прямо. Затрагивать подобные темы считалось признаком дурного тона, да и вообще не принято было серьезно обсуждать самые основные проблемы жизни, говорить вслух о вере или неверии. Можно было уклончиво намекать. Или шутить. Большинство серьезнейших достижений было сделано под спасительным прикрытием шутки.

В умственном отношении мир, окружавший Мортимера Смита, был заблудившимся миром. Он рыскал, тычась носом туда и сюда, как пес, который сбился со следа. Да, люди того времени имели много общего с нынешними людьми в смысле своих возможностей, но они были нездоровы умственно и физически, сбиты с толку и растеряны. Нам, вышедшим из этой тьмы на свет, идущим по прямой и ясной дороге, кажется почти непостижимым этот душевный сумбур, эта путаница и непоследовательность в мыслях и поведении. Нам не с чем сравнить подобное состояние ума: ничего похожего на него в нашем мире не сохранилось.

Я, кажется, уже упоминал о том, что вселенную моего детства с севера замыкала гряда холмов. Задолго до того как мне удалось в первый раз вскарабкаться на них, я уже начал мечтать и строить догадки о том, что скрывается по ту сторону. Летом за северо-западным краем гряды садилось солнце и за холмами полыхало слепящее золотое зарево, а я, помнится, вообразил, будто там как раз и помещается пресловутый страшный суд и то самое царствие небесное, в которое нас когда-нибудь, разумеется, торжественной процессией и с хоругвями поведет наш мистер Снейпс.

Первое восхождение на этот рубеж я совершил лет, должно быть, восьми. С кем и как я туда добирался, я забыл, но зато мне запомнилось чувство острого разочарования, когда я увидел на той стороне длинный и очень пологий склон, а внизу — поля, живые изгороди, стада крупных овец, пасущихся на лугах, и больше ничего! Что я ожидал увидеть, право, не помню. В тот раз я, вероятно, ничего не успел разглядеть, кроме того, что было на переднем плане, и только после многих таких вылазок стал замечать разнообразие ландшафта, простиравшегося далеко на север. А отсюда, и правда, открывались бескрайние дали! В ясные дни видны были голубые холмы миль за двадцать, леса и парки, коричневые борозды пашен, превращавшиеся летом в золотистые нивы, деревенские церквушки, окруженные густой зеленью, зеркальный блеск прудов и озер. А с южной стороны, чем выше мы взбирались на холмы, тем дальше уходил горизонт, тем шире становилась полоса моря. Обратил мое внимание на эту странность мой отец, когда впервые взял меня с собой на ту сторону.

— Как высоко ни заберешься, Гарри, сынок, — сказал отец, — туда же и море за тобой. Вот оно, глянь-ка, вровень с нами, а ведь мы вон насколько поднялись над Черри-гарденс. И все равно ему Черри-гарденс никогда не затопить. А почему, Гарри? Почему море не затопит Черри-гарденс, хотя свободно могло бы? Ну-ка, скажи!