– Поля, – задумчиво-грустно, сиротливо проговорил Сербин, – успеешь к Никифору. Не в дальности он… Постой минутку какую… Два слова… Как там наш совхоз в Насакиралях?
– А шо совхоз? Крутится. Мужиков старше цього, – мама тронула меня за плечо, – ни напоказ, одни бабы и в дудочку, и в сопилочку. От света да света на плантации, на чаю. Як вечер – окопы рыть. А там вже нам и ночь не в ночь… В трудах всё время скачет. Даром шо бабы, а в работе ломають на всю катушку… Каждая крутится по-своему. Одна кругом, другая через голову. Их вон, – ма ткнула в меня пальцем, – трое. Обуй, одень, накорми, Полька! И не я одна така. Почти у каждой детворы понасыпано, як яець под квочкой. Того-то редкая жинка приходит домой без двух норм. А больше… Не три, так все четыре нормы её! На той неделе на бригадном у нас собрании стахановкам давали кому медальку, кому отрез, кому из детской одёжи шо… Теперь ты не очень со мной и с Настюхой тоже. При медалях мы! Под эти медали мы выпросили по дню, навидаты шоб вас в выходной.
– А что там Настёна моя? Как она?
– Не хворае, робыть… Валька бо́леет всё, с Гришу вже будет. Ростэ, Петька, дочка. Там така гарнэсэнька! На личность схожа с тобой, як два глазочка… Сёни Настюха за нашими казачками приглядае. А на той выходной я Вальку возьму до себе, Настюха прииде сюда… Ой, бежу! Всё! Рассказала, як размазала… Ты ж не гневайся…
– Что ты, Поля! Как мёдом по сердцу помазала… Спасибствую! Лёгкой дороги тебе!
Мы пошли вприбежку.
15
Бой отвагу любит.
– Сынок, бачишь он-ондечки мост? – спрашивает ма.
– Вижу.
– Там солдаты купають коней. Там и батько наш.
– У-у-у… – заныл я.
– Шо? Глазам видно, та ногам обидно? Далэко?
– Далеко-о ещё…
– Бильше йшлы. Ходим скорише. А то и небо сапурится, як бы дощь на нас не напал.
Мы шли так быстро, что я дотуда всё время бежал, держась за её руку.
На берегу реки, вот тут, ма остановилась в растерянности.
– Ух сколько коней! – удивился я. – Ма! А как мы угадаем папку? Солдаты ж все в одинаковом?
– А я об чём кумекаю? Як ты думаешь?
Ма спросила про отца у пожилого солдата с ведром – проходил мимо, – и тот повёл нас к самому мосту.
Вот он и мост.
Речка здесь совсем мелкая. Чуть в сторонке от остальных человек пять, раздетые также до пояса, в засученных до колен защитных брюках, отхватывали вёдрами воду и весело обливали лошадей.
Лошади всхрапывали и тихонько, придушенно ржали.
– Тот вон с закрайку… – проговорил солдат. – Ну, видите?.. Он поставил ведро и своим гребешком взялся расчёсывать конику гриву? Ваш!
– Мыкыш! – со слезами крикнула ма и почти бегом пошла по воде, веером вздымая перед собой упругие белые полукружья брызг.
Именно тот боец, про кого говорил нам вожатый, наперёдку других в группе обернулся – отца я сразу не узнал.
Они обнялись, прямо в воде по колено обнялись; батистовый платок с харчами-гостинцами, что ма всю неделю готовила, в речку выпал у неё из разжатой руки отцу за спину – никто не шелохнулся…
Не стерпел я ждать, попрыгал по воде к ним.
Поймал на руки отец, прижался щекой к моей щеке и – заплакал…
Неподалёку, тут же, на берегу, за всё про всё в каких метрах от воды, была выдолблена в порядочном, неохватном камне скамейка. Отец, обнажённый до пояса и босой, повел туда ма.
Я важничал втихую у него на руках.
Отец и мать опустились на лавку.
– Хорошо как сделали, – с благодарностью в голосе заговорил отец, поспособнее усаживая меня на коленях своих. – Приехали же вот…
– …послухать, – подхватила ма, – як ты тут…
– Да как?.. Как все…
– Про всих я по радио чую кажне утро. Як ты сам?
– Из Махарадзе, из дома, прибыли – учеба. Кого на передовую… Отобрали, перецидили, пересеяли на сито… Я тебе про это уже писал…
– Ну так шо ж, шо писал… Письмо – бомага, рука шо хошь нарисуе. А я… А я живого хочу послухать!
В противовес отцу, говорившему не в охоту, ма была какая-то необыкновенно резкая и колючая. Я никогда не видел её такой. Слово живого она так произнесла и так при этом посмотрела на отца, будто он и впрямь был неживой, а потому никакого дела от него и не жди. Я почувствовал: его хладнокровие, спокойствие, усталость, умиротворённость, что ли, злили, выводили её из себя.
Конечно, всё это враз понял и отец, он как-то вдруг острей обычного почувствовал эту одну общую вину, разложенную в равной степени – всем Богам по сапогам! – на каждого из фронтовиков и состоявшую, по мнению матери, в том, что уж очень долго они церемонятся с немчурой. Отец весь как-то сжался, стал меньше и смотрел уже не гоголем, как только что, а каким-то виноватым, даже жалким; теперь он и не знал, куда и деть свои руки с золотыми щёточками волос на пальцах, они как-то ему мешали вроде.