кого. Тот год
Переломным был. Ещё народ
Не загнали на Архипелаг,
Но уже гремел победный шаг
Сталинских сапог. И у дверей
Проволокой пахло лагерей.
Тот автограф где теперь найду?
Взят отец в тридцать седьмом году.
Все его бумаги перерыв,
Взяли вместе с ним его архив.
Ещё глубже времени экран.
Под Москвой средь рощиц и полян —
Несколько десятков низких дач.
Парни на пруду купают кляч.
А неподалёку за прудом —
Наш необжитой дощатый дом.
Помню, что веранда там была
Вся из разноцветного стекла.
Помню сад, калитку, частокол,
Как впервые в школу я пошёл,
Помню, как детьми, оравой всей,
На пруду ловили карасей.
Как в саду я выстроил шалаш…
Помню, как скрипел колодец наш,
Как, загнав в берёзу желобок,
Собирал берёзовый я сок
В старую жестянку, как в те дни
На синиц я ставил западни.
Много к нам писательской братвы
Приезжало часто из Москвы.
Кое-кто сегодня знаменит,
Кое-кто сегодня позабыт,
Некоторым жизни оборвал
На Лубянке сталинский подвал.
Только погибать не всем подряд:
Станет кто-нибудь лауреат,
Кто-нибудь приобретёт почёт
Тем, что по теченью потечёт!
Но тогда, в году двадцать седьмом, –
Дружеским весельем полон дом.
Тут стихи читают до утра
Небывалых строчек мастера.
Кто-нибудь сидит и пьёт в углу,
Кто-нибудь ночует на полу.
Кто-нибудь за кружкою пивной
Прослезился песней затяжной,
Кто-нибудь с протянутой рукой
С хлебниковской носится строкой!
Лёгкое, богемное житьё,
Милое Томилино моё!
Но бывал и скверный анекдот.
Помню — за окошком ночь идёт.
Только я и мать одни в дому.
То и дело мать глядит во тьму.
Ещё много поездов ночных, —
Может быть, отец в одном из них.
На рассвете слышим мы сквозь сон
Разбиваемой бутылки звон.
С матерью выходим в тёмный сад.
Слышим — сверху голоса хрипят.
Тут мы замечаем: средь ветвей
Несколько висит больших теней.
Оказалось — на верхушке там,
Крепко привязав себя к ветвям,
Мой отец с приятелем своим
До рассвета напивались в дым!
Там же в раскорёженных ветвях
Ящик с водкой виснет на ремнях!
Аренс Николай — поэт-чудак,
Затевал он вечно кавардак,
И, наверное, придумал он
На сосне устроить выпивон,
И деревьев шумные верхи
Слушают сейчас его стихи:
«Снежинки белые летали,
Струилась неба бирюза,
А на лице её сияли
Большие серые глаза».
Арене часто попадал в скандал,
Часто в отделенья попадал.
Позже слышал я такой рассказ:
Вышел он из отделенья раз
И припомнил через шесть недель,
Что забыл он с водкою портфель
В камере. А было, как назло,
Похмелиться нечем! Тяжело!
Аренс, жаждя выпить всем нутром,
В отделенье за своим добром
Кинулся — и канул навсегда,
Сгинул, не оставивши следа.
На экране вспыхнула Нева.
Шпиль Адмиралтейства. Острова.
Сфинксы. Набережная. Дворец.
К Ювачёву взял меня отец.
Несколько о Ювачёве слов.
Был народовольцем Ювачёв.
За участье в покушеньи он
К виселице был приговорён.
Но в тюрьме, пока он казни ждёт, —
У него в душе переворот,
Всё он видит под иным углом.
И религиозный перелом
Наступает. Казнь заменена
Ссылкою ему. В те времена
С ссыльными общаться каждый мог;
Был он сослан во Владивосток.
Там у деда моего гостил,
Там отца он моего крестил.
А когда отбыл он ссылки срок —
Взял он страннический посошок
И поехал в Иерусалим,
И ходил по всем местам святым.
Позже о паломничестве том
Очерков издал он толстый том.
Ленинград. Тридцать четвертый год.
Ювачёв поблизости живёт
На Надеждинской, а мы с отцом
Возле церкви греческой живём.
Ювачёву от властей почёт,
И ему правительство даёт
Пенсию высокую весьма,
Но считает, что сошёл с ума
На религиозной почве он.
Был он собирателем икон.
Был он молчалив, высок и сух,
Этак лет семидесяти двух.
Кропотливо трудится старик,
Медленно с иконы сводит лик
Он на кальку. И таких икон
Тысячи для будущих времен
Он готовит.
С ним в квартире жил
Взрослый сын — писатель Даниил
Хармс. У Дани прямо над столом
Список красовался тех, о ком
«С полным уваженьем говорят
В этом доме». Прочитав подряд
Имена, почувствовал я шок:
Боже, где же Александр Блок?!
В списке Гоголь был, и Грин, и Бах…
На меня напал почти что страх,
Я никак прийти в себя не мог, —
Для меня был Блок и царь и бог!
Даня быстро остудил мой пыл,
Он со мною беспощадным был.
«Блок — на оборотной стороне
Той медали, — объяснил он мне, —
На которой (он рубнул сплеча) —
Рыло Лебедева-Кумача!»
«Если так, как Блок, писать нельзя,
Спрашивал весьма наивно я, —
То кого считать за идеал?»
Даня углубленно помолчал,
Но потом он в назиданье мне
Прочитал стихи о ветчине.
«Повар — три поварёнка,
повар — три поварёнка,
повар — три поварёнка
выскочили во двор!
Свинья — три поросёнка,
свинья — три поросёнка,
свинья — три поросёнка
спрятались под забор!
Повар режет свинью,
поварёнок — поросёнка,
поварёнок — поросёнка,
поварёнок — поросёнка!
Почему?
Чтобы сделать ветчину!»
Слушал я его, открывши рот —
Догадался наконец! Так вот
Чем обэриуты устранят
Из души моей священный яд
Блоковских стихов! В душе моей
Всё же Блок окажется сильней.
В комнате у Дани справа — шкаф.
К шкафу подойдя, поклон отдав,
Произносят гости напоказ
Несколько привычных светских фраз:
«Как здоровье, тётушка?» «В четверг
Были на концерте?» «Фейерверк
Видели?» Род лёгкой болтовни.
Запрещалось всем в такие дни
Грубые употреблять слова.
Но гостей уведомят едва,
Что сегодня дома тётки нет, —
Снят бывал немедленно запрет
С нецензурных тем. Наоборот,
Разрешался сальный анекдот.
Что ещё за идиотство! Тьфу
Тётушка, живущая в шкафу?!
Что с того, что конура мала —
Тётушка придумана была,
Для существования её
Шкаф — вполне просторное жильё!
Тётушка пришлась тут ко двору.
Тут любили всякую игру,
Тут был поэтический причал,
Тут поэтов многих я встречал,
А.Введенский был собой хорош,
Хармс — на англичанина похож.
Сколько артистических имен!
Как великолепен Шварц Антон!
Помню в исполнении его
«Невского проспекта» волшебство
И опять всё гаснет. И опять
На экране Киеву сиять.
Моюсь утром, радио включив.
Диктор до чего красноречив!
Слышится по голосу, что рад, —
Так вот о победах говорят!
«…Нашего правительства указ…
В вузах за учение у нас
Вводят плату!» Я совсем обмяк.
Уплатить я не могу никак.
Подкосились ноги у меня.
Только вечером того же дня
Человек от Рыльского пришёл,
Пачку денег положил на стол
И сказал: «Максим Фадеич тут
Посылает вам на институт».
Он шепнул, уже сходя с крыльца:
«Это в память вашего отца».
Рыльский был в фаворе. Перед тем
Погибал почти уже совсем
И ареста ожидал не раз.
«Песнею о Сталине» он спас
Жизнь свою и спас свою семью.
Как-то чай у Рыльского я пью.
Кто-то «песню» вскользь упомянул.
Рыльский встал, сдвигая резко стул:
«В доме у повешенного, брат,
О верёвке вслух не говорят!»
Мой отец поэтом русским был.
Где сыскать, среди каких могил
Кроется его прощальный след.
Рыльский был украинский поэт.
В час тяжёлый он помог семье
Русского поэта. Так в стране,
Где я в годы сталинские рос,
Выглядел на практике вопрос
Межнациональный. Все одной
Связаны бедой. Одной виной.
Вновь твои проспекты, Ленинград.
Обречённо фонари горят.
Кратковремен этот мой приезд.
Мне одно желанье душу ест.
Я привез стихотворений шесть
И мечтал Ахматовой прочесть.
В годы те была моей женой
Анстей. И её стихи со мной.
Вот я и пошел. Фонтанный дом
Выглядел обшарпанным. Потом
Пересёк я двор наискосок
И вошёл в подъезд. На мой звонок
Мне открыла дверь она сама.
Объяснил я путано весьма
Мой приход. «Входите». Тут нужны
Точные детали: в полстены
Девушки портрет. Совсем мала
Комната. (Та девушка была
В белом.) А Ахматова стройна;
Кажется высокою она.
Я уже предчувствую беду.
«Высылают сына. Я иду
С передачею в тюрьму. Я вас
Не могу принять».
У нас сейчас
«Реквием» об этих страшных днях.
«Реквием» тогда в её глазах
Я увидел. Кто-нибудь найдёт
Со стихами старыми блокнот.
……………………………….
Но вам в тяжёлых заботах
Не до поэтов, увы!
Я понял уже в воротах,
Что девушка в белом — вы.
И подавляя муку,
Глядя в речной провал,
Был счастлив, что вашу руку
Дважды поцеловал.
……………………………….
В Киеве, ещё перед войной,
Проходили мы по Прорезной.
За дома вдали закат сползал.
Мы спешим в консерваторский зал.
Там Доливо-Соботницкий пел.
Среди всех советских тусклых дел
Праздником бывал его приезд.
Делал он рукою странный жест,
Был он хром и очень большерот…
Присмотреться — так совсем урод!
Необыкновенный баритон —
Пел бетховенские песни он
И норвежских песен целый ряд…
Сколько он ирландских пел баллад,
Бельмановских песен! Так лились
Песни, что казалось — это Лисс
Или Зурбаган! Казалось мне,
Что мы где-то в гриновской стране,
И — казалось — уплывать и нам
Следом за Бегущей по волнам!
Поскорей причаливай, наш бот,
Там, где нас Несбывшееся ждёт!
А в антракте — толкотня, галдёж,
А к буфету и не подойдёшь.
По соседству, вижу, — паренёк,
А на куртке — лодочка-значок
С ярко-красным парусом. Яхт-клуб?
Точно. Сомневаться почему б?
А на самом деле всё не так:
Это был почти условный знак
Гриновских романтиков! То зов
Юношеских алых парусов!
Слышал я забавный анекдот
О Доливе. Шёл двадцатый год.
Пел Доливо где-то. Был хорош
Бесподобно. А в одной из лож
Сам Шаляпин. Сказочный успех!
Сразу покорил Доливо всех.
Был он молод, счастлив, возбуждён,
Но со сцены почему-то он
Пятится… Друзья Доливу тут
Под руки к Шаляпину ведут.
«Да… — сказал Шаляпин, — ты поёшь
Здорово, но — знаешь, милый, всё ж
Справь себе штаны: со сцены так
Неудобно пятиться как рак!»
И для цели благородной сей
Пачку протянул ему рублей.
Предвоенный Киев. Средь афиш
Есть такие, что не устоишь.
В зале тесно. Гроссман Леонид
О «Войне и мире» говорит.
Кажется — со сцены прямо в нас
Утончённо-выточенных фраз
Дротики летят. В конце почти
Он, итог желая подвести,
Говорит: «Былому не в пример,
В наше время каждый пионер
Обладает истиной простой,
Знает то, чего не знал Толстой!»
А затем (принявши тон иной)
Говорит с усмешкой озорной:
«На весах у вечности ещё
Неизвестно, перевесит чьё
Мнение!» — Когда он так сказал —
Я подумал: арестуют зал,
Лектора и слушателей! Но
В шутку было всё обращено
И благополучно всё сошло,
А могло большое выйти зло…
Пострашней, бывало, сходит с рук.
У меня был закадычный друг
Протасевич Жорж. Мы в институт
Вместе поступали. И маршрут
Жизненный у нас довольно схож:
У него отца забрали тож,
Как и у меня, — в тридцать седьмом.
Он пытливым обладал умом,
Книгами был вечно нагружён —
Хемингвей в портфеле, Олдингтон.
Был он неудачливый боксёр,
Но зато был на язык остёр.
И — последний не забыть мазок:
Был красив довольно и высок.
Между нами — Пушкин бы сказал —
Всё рождало споры. Весь скандал
И произошёл из-за пари.
Раз возьми я да и намудри:
В спор полез всему наперекор,
И позорно проиграл тот спор!
А условье было таково,
Что на протяжении всего
Дня — у победившего — рабом
Проигравший. В случае любом
Он беспрекословно и тотчас
Был обязан исполнять приказ
Господина. Жорж был господин.
Мне досталось рабство. До седин
Я отчетливо запомнил то,
Как я подавал ему пальто,
Вещи все его за ним волок,
С полу подымал его платок,
Как завязывал его шнурки,
Как по мановению руки
Подбегал… А он, из-за долгов,
Пробовал продать меня с торгов;
Между лекций в перерыве он
Организовал аукцион!
Как бывает в юности порой —
Чересчур все увлеклись игрой.
Лекции по городу всему
Нам читали. Часто потому
Мы в трамваях ездили гурьбой.
Жорж в трамвае мне сказал: «С тобой
Я не знаю, как мне быть: изволь
Разузнать, — рабам разрешено ль
Ездить на трамвае». Задаю
Я вопрос кондукторше. В мою
Сторону все повернулись. Пыл
Сразу же у всех нас поостыл.
Наступила тишина. Сидел
Жорж, внезапно побелев как мел.
К сожаленью, это не конец:
Видимо, сверхбдительный стервец
Ехал в том вагоне. В деканат
Нас повызывали всех подряд.
Разносили нас и вкривь и вкось,
Но каким-то чудом удалось
Всё замять. Никто не пострадал.
Мог быть и трагический финал.