Моюсь утром, радио включив.
Диктор до чего красноречив!
Слышится по голосу, что рад, —
Так вот о победах говорят!
«…Нашего правительства указ…
В вузах за учение у нас
Вводят плату!» Я совсем обмяк.
Уплатить я не могу никак.
Подкосились ноги у меня.
Только вечером того же дня
Человек от Рыльского пришёл,
Пачку денег положил на стол
И сказал: «Максим Фадеич тут
Посылает вам на институт».
Он шепнул, уже сходя с крыльца:
«Это в память вашего отца».
Рыльский был в фаворе. Перед тем
Погибал почти уже совсем
И ареста ожидал не раз.
«Песнею о Сталине» он спас
Жизнь свою и спас свою семью.
Как-то чай у Рыльского я пью.
Кто-то «песню» вскользь упомянул.
Рыльский встал, сдвигая резко стул:
«В доме у повешенного, брат,
О верёвке вслух не говорят!»
Мой отец поэтом русским был.
Где сыскать, среди каких могил
Кроется его прощальный след.
Рыльский был украинский поэт.
В час тяжёлый он помог семье
Русского поэта. Так в стране,
Где я в годы сталинские рос,
Выглядел на практике вопрос
Межнациональный. Все одной
Связаны бедой. Одной виной.
Вновь твои проспекты, Ленинград.
Обречённо фонари горят.
Кратковремен этот мой приезд.
Мне одно желанье душу ест.
Я привез стихотворений шесть
И мечтал Ахматовой прочесть.
В годы те была моей женой
Анстей. И её стихи со мной.
Вот я и пошел. Фонтанный дом
Выглядел обшарпанным. Потом
Пересёк я двор наискосок
И вошёл в подъезд. На мой звонок
Мне открыла дверь она сама.
Объяснил я путано весьма
Мой приход. «Входите». Тут нужны
Точные детали: в полстены
Девушки портрет. Совсем мала
Комната. (Та девушка была
В белом.) А Ахматова стройна;
Кажется высокою она.
Я уже предчувствую беду.
«Высылают сына. Я иду
С передачею в тюрьму. Я вас
Не могу принять».
У нас сейчас
«Реквием» об этих страшных днях.
«Реквием» тогда в её глазах
Я увидел. Кто-нибудь найдёт
Со стихами старыми блокнот.
……………………………….
Но вам в тяжёлых заботах
Не до поэтов, увы!
Я понял уже в воротах,
Что девушка в белом — вы.
И подавляя муку,
Глядя в речной провал,
Был счастлив, что вашу руку
Дважды поцеловал.
……………………………….
В Киеве, ещё перед войной,
Проходили мы по Прорезной.
За дома вдали закат сползал.
Мы спешим в консерваторский зал.
Там Доливо-Соботницкий пел.
Среди всех советских тусклых дел
Праздником бывал его приезд.
Делал он рукою странный жест,
Был он хром и очень большерот…
Присмотреться — так совсем урод!
Необыкновенный баритон —
Пел бетховенские песни он
И норвежских песен целый ряд…
Сколько он ирландских пел баллад,
Бельмановских песен! Так лились
Песни, что казалось — это Лисс
Или Зурбаган! Казалось мне,
Что мы где-то в гриновской стране,
И — казалось — уплывать и нам
Следом за Бегущей по волнам!
Поскорей причаливай, наш бот,
Там, где нас Несбывшееся ждёт!
А в антракте — толкотня, галдёж,
А к буфету и не подойдёшь.
По соседству, вижу, — паренёк,
А на куртке — лодочка-значок
С ярко-красным парусом. Яхт-клуб?
Точно. Сомневаться почему б?
А на самом деле всё не так:
Это был почти условный знак
Гриновских романтиков! То зов
Юношеских алых парусов!
Слышал я забавный анекдот
О Доливе. Шёл двадцатый год.
Пел Доливо где-то. Был хорош
Бесподобно. А в одной из лож
Сам Шаляпин. Сказочный успех!
Сразу покорил Доливо всех.
Был он молод, счастлив, возбуждён,
Но со сцены почему-то он
Пятится… Друзья Доливу тут
Под руки к Шаляпину ведут.
«Да… — сказал Шаляпин, — ты поёшь
Здорово, но — знаешь, милый, всё ж
Справь себе штаны: со сцены так
Неудобно пятиться как рак!»
И для цели благородной сей
Пачку протянул ему рублей.
Предвоенный Киев. Средь афиш
Есть такие, что не устоишь.
В зале тесно. Гроссман Леонид
О «Войне и мире» говорит.
Кажется — со сцены прямо в нас
Утончённо-выточенных фраз
Дротики летят. В конце почти
Он, итог желая подвести,
Говорит: «Былому не в пример,
В наше время каждый пионер
Обладает истиной простой,
Знает то, чего не знал Толстой!»
А затем (принявши тон иной)
Говорит с усмешкой озорной:
«На весах у вечности ещё
Неизвестно, перевесит чьё
Мнение!» — Когда он так сказал —
Я подумал: арестуют зал,
Лектора и слушателей! Но
В шутку было всё обращено
И благополучно всё сошло,
А могло большое выйти зло…
Пострашней, бывало, сходит с рук.
У меня был закадычный друг
Протасевич Жорж. Мы в институт
Вместе поступали. И маршрут
Жизненный у нас довольно схож:
У него отца забрали тож,
Как и у меня, — в тридцать седьмом.
Он пытливым обладал умом,
Книгами был вечно нагружён —
Хемингвей в портфеле, Олдингтон.
Был он неудачливый боксёр,
Но зато был на язык остёр.
И — последний не забыть мазок:
Был красив довольно и высок.
Между нами — Пушкин бы сказал —
Всё рождало споры. Весь скандал
И произошёл из-за пари.
Раз возьми я да и намудри:
В спор полез всему наперекор,
И позорно проиграл тот спор!
А условье было таково,
Что на протяжении всего
Дня — у победившего — рабом
Проигравший. В случае любом
Он беспрекословно и тотчас
Был обязан исполнять приказ
Господина. Жорж был господин.
Мне досталось рабство. До седин
Я отчетливо запомнил то,
Как я подавал ему пальто,
Вещи все его за ним волок,
С полу подымал его платок,
Как завязывал его шнурки,
Как по мановению руки
Подбегал… А он, из-за долгов,
Пробовал продать меня с торгов;
Между лекций в перерыве он
Организовал аукцион!
Как бывает в юности порой —
Чересчур все увлеклись игрой.
Лекции по городу всему
Нам читали. Часто потому
Мы в трамваях ездили гурьбой.
Жорж в трамвае мне сказал: «С тобой
Я не знаю, как мне быть: изволь
Разузнать, — рабам разрешено ль
Ездить на трамвае». Задаю
Я вопрос кондукторше. В мою
Сторону все повернулись. Пыл
Сразу же у всех нас поостыл.
Наступила тишина. Сидел
Жорж, внезапно побелев как мел.
К сожаленью, это не конец:
Видимо, сверхбдительный стервец
Ехал в том вагоне. В деканат
Нас повызывали всех подряд.
Разносили нас и вкривь и вкось,
Но каким-то чудом удалось
Всё замять. Никто не пострадал.
Мог быть и трагический финал.
— Где ты, Жорж? Откликнись, если жив! –
Я шепчу, былое освежив
В памяти.
И вдруг экран сплошным
Небосводом сделался ночным,
И на нём пугающе висят
Несколько чудовищных лампад!
Для убийства город освещён,
Нас уже бомбят со всех сторон,
Подняты кресты прожекторов,
Бомбовозов нарастает рёв,
Сполохи огромные в окне.
Грохот. На войне как на войне.