Плакал я и горько думал я:
Ах, бродяга, стихоплет ничтожный,
Вот не уберег ты воробья,
Не дал кошке помощи возможной.
Себялюбец, вредный ротозей,
Для чего живешь ты — неизвестно.
Для родных своих и для друзей
Ты обузой был тяжеловесной.
И рвала, толкла меня беда,
И хотелось мне в росинку сжаться,
И клялся я больше никогда
Ни к какой любви не приближаться.
Вот живу, коснея, не любя,
Запер сердце, как заветный ящик:
Не забыть мне трупик воробья,
Не забыть кошачьих глаз молящих.
Не хочу дробящих сил колес,
Не хочу у черного порога
Надрываться от бессильных слез,
Не хочу возненавидеть Бога.
Где ты, летняя пора?
Дунуло — и нету!
Одуванчиком вчера
Облетело лето.
Кружат коршунами дни
Злых опустошений.
Резкий ветер леденит
Голые колени.
Небо точно водоем
На заре бескровной.
Хорошо теперь вдвоем
В теплоте любовной.
Прочь, согретая душа,
Теплая, как вымя:
Мне приказано шуршать
Листьями сухими!
Непокрытое чело,
Легкий шаг по свету:
Никого и ничего
У бродяги нету!
Ни границы роковой,
Ни препоны валкой:
Ничего и никого
Путнику не жалко!
Я что призрак голубой
На холодных росах,
И со мною только мой
Хромоногий посох.
Бывают там восходы и закаты,
Сгущается меж водорослей тень,
И выплывает вновь голубоватый,
Как бы стеклянный, молчаливый день.
Серебряные проплывают рыбы,
Таинственности призраков полны;
Столетний сом зеленоватой глыбой
Лежит на дне, как сторож глубины.
Течет вода, как медленное время,
И ход ее спокоен и широк.
Распространен над глубинами теми
Зеленый светоносный потолок.
Над ним шумит и бьется жизнь иная,
Там чудища, там клювы и крыла,
Там, плавники и жабры иссушая,
Летает зноя желтая стрела.
Пусть юность вся еще у этой грани
И там же тот, кто безрассудно смел,
Но мудрость верит в клятвенность преданий,
Что некий непереходим предел.
А если есть летающие рыбы,
Так где они, кто видел хоть одну?
И рыбьи старцы, тяжкие, как глыбы,
Теснее прижимаются ко дну.
Нет ничего печальней этих дач
С угрюмыми следами наводненья.
Осенний дождь, как долгий, долгий плач —
До исступления, до отупленья!
И здесь, на самом берегу реки,
Которой в мире нет непостоянней,
В глухом окаменении тоски
Живут стареющие россияне.
И здесь же, здесь, в соседстве бритых лам,
В селеньи, исчезающем бесследно,
По воскресеньям православный храм
Растерянно подъемлет голос медный!
Но хищно желтоводная река
Кусает берег, дни жестоко числит,
И горестно мы наблюдаем, как
Строения подмытые повисли.
И через сколько-то летящих лет
Ни россиян, ни дач, ни храма — нет,
И только память обо всем об этом
Да двадцать строк, оставленных поэтом.
«До завтра, друг!» — и без рукопожатья,
Одним кивком проститься до утра.
Еще живую руку мог пожать я,
Еще бы взгляду, слову был бы рад.
А нынче — храм. Высокий сумрак. Чтица.
Как белый мрамор, серебрится гроб,
И в нем в цветах мерещится, таится
Знакомое лицо, высокий лоб.
Ушли друзья, ушли родные. Ясно
Луна над темной церковью плывет…
«Не ведаем ни дня ее, ни часа», —
Бормочет чтица, повторяет свод.
Блаженство безмятежного покоя.
Ушел — уйдем. К кресту усталых рук
Прижался нежный стебелек левкоя:
Привет с земли. Прости. До завтра, друг!
Серебряный снег и серебряный гроб.
И ты, тишина, как последняя милость…
На мертвый, на мудро белеющий лоб
Живая снежинка неслышно спустилась.
О памяти нашей поют голоса,
Но им не внимает безбрежное поле,
И бледно, стеклянно цветут небеса,
Не зная ни страсти, ни смерти, ни боли.
Пусть кто-то кого-то зовет на борьбу —
Священник усталый покорно ступает.
Торжественен мертвый. На мраморном лбу
Живая снежинка лежит и не тает.
Высокий покой безмятежен и синь.
Но жалобно звякает колокол нищий:
Безмолвного гостя из снежных пустынь
Березовой рощей встречает кладбище.
Я случайно книгу эту выбрал.
Был неведом автор, и названье
Ничего душе не обещало.
Шел домой, и непогода липла
Изморозью к сердцу. И отзванивал
Ветр резиной моего плаща.
В комнате своей, где не умею
Я скучать, — с собой скучать не мне, —
Сел у печи властелином книги:
Не понравится — в огонь… Над нею,
Что же, до утра я пламенел,
Угасал, звенел, дрожал и ник!
вернуться
Эпитафия. Желтоводная река — Сунгари, река, на которой стоит Харбин (вода в реке насыщена лессовой взвесью).
вернуться
Книга о Федорове. Федоров Николай Федорович (1828–1903), русский мыслитель-утопист, создатель философии «общего дела» (таковым общим делом, по Федорову, должно стать полное воскрешение всех когда-либо живших на земле людей). Среди учеников Федорова более других известен К.Э. Циолковский, из числа живших в Харбине ученых и поэтов — Николай Сетницкий (1888–1937), писавший под множеством псевдонимов, но в поэзии известный как Яков Кормчий. Под «Книгой о Федорове» Несмелов мог иметь в виду какую-то книгу последнего, либо одну из книг А.К. Горского (1886–1943), жившего в Москве, но печатавшегося в Харбине под псевдонимом Горностаев. Вероятнее всего, имеется в виду книга Н.А. Сетницкого и А.К. Горского «Смертобожничество» (Харбин, 1926), или один из очерков (всего вышло 4, все в Харбине) А.К. Горского «Николай Федорович Федоров и современность» (1928–1933; очерки вышли под псевдонимом А. Остромиров).