Выбрать главу
Уйдемте прочь, уйдемте, не переча! Но знайте все, послушные ему, Что он, в лице Булгарина и Греча, Жизнь Пушкина окутал в смерть и тьму,
Что хвалит он его — не понимая: Он имя, драгоценное векам, Кощунственно, как палку, поднимает, Чтоб тупо колотить по черепам!

СТАРОЕ КЛАДБИЩЕ (I–III)[297]

Памяти строителей Харбина

I
Жизнь новый город строила, и с ним Возникло рядом кладбище. Законно За жизнью смерть шагает неуклонно, Чтобы жилось просторнее живым.
Но явно жизнь с обилием своим Опережает факел похоронный, — И, сетью улиц тесно окруженный, Погост стал как бы садом городским.
И это кладбище теперь недаром Возросший город называет старым Там братские могилы, там, с угла,
Глядит на запад из-под веток вяза Печальный бюст, два бронзовые глаза Задумчивая тень обволокла.
II
А ночью там мерцают огоньки, Горят неугасимые лампады, Их алые и голубые взгляды Доброжелательны, ясны, легки.
Отделены от городской реки Чертой тяжелой каменной ограды, Они на жизнь взирают без досады, Без зависти, томленья и тоски.
И, не смущаясь их соседством скучным, Жизнь рядом следует… то равнодушным Солдатом в грубых толстых башмаках,
То стайкой кули с говором болтливым, То мною, пешеходом молчаливым, С тревогой и заботою в глазах.
III
Я прохожу и думаю о тех, Сложивших здесь и гордость, и печали, Что знаками первоначальных вех На улицы пустыню размечали.
Они кирку и молот поднимали, Прекрасен был их плодотворный век — Он доказал, что русский человек Везде силен, куда б его ни слали!
И это кладбище волнует нас Воспоминаньями: в заветный час Его мы видим — монумент былого.
И, может быть, для этого горят Глаза могил. Об этом лишь молчат Огни и алого, и голубого.

ГЕРАНЬ («Вот послушай: осенью неранней…»)[298]

Средь жизни, грустью сумерек объятой, Поэт — ее хранитель и глашатай

Б. Пастернак

Вот послушай: осенью неранней (Стали к утру стекла замерзать) Мне вазон поставили герани И сказали: надо поливать.
Что ж, извольте. Как-то справясь с ленью, Ни один не пропуская срок, Я трудился — и привык к растенью, Захудалый полюбил цветок.
Ах, зима! Вставало, заходило Где-то солнце, но в мое окно, В серый сумрак комнаты унылой Не кидало ни луча оно.
И, к цветку приставлен, точно нянька, Видел я в холодной тишине, Что хиреет бедная геранька, На зиму порученная мне.
Все-таки жалел я свой заморыш, Всё, что мог, я делал для него, И моя заботливость, как сторож, Только крепче берегла его.
И чудесно дело обернулось По весне, когда февральским днем Солнышко впервые дотянулось До цветка внимательным лучом.
Раз и два — всё чаще это было, Всё теплее медлил взор луча, И, пожалуй, это походило На визит веселого врача, —
Он входил и уходил: немало, Видно, хворых было от зимы, Но уже больному легче стало, Оба вдруг повеселели мы.
На цветке, недавно полуголом, Засияла новая листва, — Скоро стал он пышным и веселым, Полным молодого торжества.
Все листочки (не чудесно ль это?) Повернулись лапками к окну — К роднику спасающего света, Голубую льющему волну.
И с веселым удовлетвореньем Я глядел на это торжество, Царственно вознагражден растеньем, Молодою красотой его.
И горжусь я, что зимою черствой, Оставляя книгу и тетрадь, Не щадил ни лени, ни упорства, Чтобы жизнь растенья отстоять.
Послужил и делом я и словом, Милой жизни воздавая дань, И, быть может, на суде Христовом Мне зачтется эта вот герань.

ДВАДЦАТАЯ ГОДОВЩИНА («Из зеленой воды поднималась рука золотая…»)[299]

Из зеленой воды поднималась рука золотая, Устремлялась вперед, увлекая плечо за собой, И скрывалась, плеснув; и тогда появлялась другая И за первой гналась, занесенная над головой.
Как русалка смеясь, ты за поручни трапа схватилась, Возбужденно дыша, поднялась по ступеням легко, На ладони мои голубая вода заструилась, Золотая вода с твоего голубого трико.
Ты сказала: «Ну вот… завтра утром. Придете проститься? И хотите ли вы, чтоб писала я вам иногда? Впрочем, вечер велик… С вами лодка… И может случиться, Что последняя ночь не отпустит меня никуда».
Я ответил: «О нет! Ни прощания у парохода, Ни открыток с чужих и неведомых мне островов, Что напрасно таить? Нам обоим нужнее свобода; Чтобы вас сохранить, я навеки проститься готов».
«Хорошо!» — И легко я пожал загорелую руку И ладейка моя закачалась на синей волне. Так бестрепетно мы обрекали себя на разлуку, До сих пор этот час горькой музыкой слышится мне.
И, кивнув головой, ты исчезла в стеклянной кабине, Где английская речь, где кому-то визжал граммофон. Море млело в заре. Над его безмятежной пустыней, Темно-синей уже, опаленно синел небосклон.
вернуться

297

Старое кладбище (I–III). Р. 1943, № 32.

вернуться

298

Герань («Вот послушай: осенью недавней…»). Р. 1943, № 33. Печ. по: Лира (Харбин, 1945). Автограф — в собрании Л. Хаиндровой, с незначительными разночтениями. Источник, из которого взят эпиграф за подписью «Б. Пастернак», разыскать не удалось.

вернуться

299

Двадцатая годовщина («Из зеленой воды поднималась рука…»). Р. 1944, № 14; под заголовком «Далекому вечеру». Автограф, по которому уточнен текст и название, — в собрании Л. Хаиндровой.