Полотеры, господин капитан, натирают полы воском.
— Молчать!.. Срам, позор укрываться за спиной другого!..
Таубе глядел дерзко. В серых глазах его был вызов. Он даже
пожал плечами.
— Ни я, ни Дорошкевич… Мы и не думали укрываться… Так вышло.
— Почему «так вышло»?
— Спросите у Карачьянца…
— Карачьянц!
— Нэ могу больше!
И Зыбин растерялся. В отделении происходило нечто, чего он не мог понять, уяснить себе. История с немцем втягивалась в какой-то сложный, запутанный узел. «Будь проклят этот Тицнер!» — подумал воспитатель, соображая, как ему поступить. А тут еще жалкий, тонкий, такой совсем щенячий визг забившегося в истерике Лассунского.
V
Первым уроком был Закон Божий, вторым — естественная история, Василий Васильевич Соренко. После Закона Божьего на перемене, Карачьянц принес банку со своей «жяб» с подоконника на кафедру.
Следует пояснить, что кадет, разыскивая в Ботанике (огромный парк корпуса) лягушку, старался угодить преподавателю по особой причине… Дело в том, что в естественно-историческом кабинете, полном чучел, коллекций и приборов, где в стеклянном шкафу-буцке стоял даже человеческий скелет, — в этом кабинете, ключ от которого находился у Василия Васильевича, была… бритва. Какая-никакая, но все-таки бритва, служившая, кажется, для препарирования. Пусть она была тупа и даже ржава — ее можно было направить. И пылкий, истомленный любовью Карачьянц решил эту бритву похитить. План похищения был несложен. После урока естественной истории, в перемену, Карачьянц, следуя за Соренко, понесет в кабинет банку с лягушкой. С ними увяжется Перцев, мастер заговаривать зубы. Перцев разахается перед скелетом, отвлечет внимание препод авателя. Тем временем Карачьянц несколько выдвинет никогда не запиравшийся ящик стола, где валяется бритва, и похитит ее. Даже несмотря на тучу, нависшую над ним, юноша не хотел оставить своего плана. Ведь что там ни будет, а он все-таки сможет — и, быть может, уже в тот же день — предстать пред карие очи очаровательной Мурочки. И предстать не просто, а в ореоле героя роты, принявшего на себя вину своих товарищей, — рыцарем…
И вдруг вместо большого, необъятно толстого, медлительного Соренко в класс влетает — кто же?.. Герр лерер Тицнер.
Был Тицнер среднего роста, рыжеват, усат, с огромным носом. Шагом четким, военным, с журналом под мышкой подошел он к кафедре и, недоумевая, уставился на лягушку рачьими своими глазами.
Произошло всё это так неожиданно, что дежурный кадет не успел даже скомандовать:
— Ауфштэен! Штиль гештанден!.. Смирно!..
И это еще не всё: замерший перед банкой с лягушкой, Тицнер продемонстрировал отделению мочальный хвост, прицепленный между фалд его преподавательского фрака…
Но сегодня, после вчерашней Зыбинской головомойки, кадетам было не до смеху, ведь гроза над их головами не пронеслась еще благополучно. И кроме того, почему Тицнер прибежал к ним, когда у них сейчас должен быть Соренко? Кадеты недоумевали.
И не успели они еще прийти в себя и разобраться в происшествии, как уж в дверь шариком вкатился и полковник Скрябин.
Команда, рапорт.
— Садитесь! — и Скрябин тоже устремляется к кафедре и тоже ошалело упирается взором в злополучный сосуд. Кадеты видят, как багровеет шея полковника.
Грозное молчание нарушает Тицнер, очень довольный посещением его урока герром ротным командиром — редкая честь. Он сияет.
— Лягушка, стоя в банке, плавает на столе, — говорит он с очаровательнейшей улыбкой, открывающей крепкие белые зубы. — Вышеупомянутые, — жест в сторону кадет, — не смеются, с вами потому что. — И словоохотливо продолжает; — А в первом отделении второго класса, герр полковник, сегодня ползал по полу большой жук с громким жужем и с бумажкой от ноги. Потом жук улетел с сожалением, что не остался, и с криками: «А занятно было бы». Я вышеупомянутых записал в журнал, герр полковник. Я могу начинаться с уроком, герр полковник?
Тут, чтобы взойти на кафедру, Тицнер поворачивается к Скрябину спиной, и тот видит тицнеровское украшение — мочальный хвост.
Ротный командир резко поворачивается к классу. Лицо полковника красно, как эмаль ордена, болтающегося на шее…
— Кто… это?.. — изо рта Скрябина летят потоки слюны. — Господин Тицнер, прошу вас, сойдите с кафедры и повернитесь к отделению спиной…
Тицнер с чрезвычайной готовностью делает то, что ему предложено, и вытягивается смирно. Он, конечно, отличный парень, этот белозубый румяный немец, но что поделать — он глуп. Мочальный хвост, который кто-то из кадет роты успел прицепить ему, пока он следовал по залу, свисает до коленных поджилок.
— Кто это?.. — задыхаясь от негодования, повторяет Скрябин, и кадеты понимают: кто это сделал, осмелился сделать?
— Не мы, не мы! — нестройным хором отвечает весь класс. — Это не мы хвост ему прицепили, герр лерер так пришел… Даем честное слово!
— Не мы? — Скрябин бы загремел на всю роту, но от волнения дыхание сперло, и голосу не хватает. — А это тоже не вы?.. Это что такое?
И пальцем-коротышкой — на банку с лягушкой.
— Жяб, — раздается с «камчатки». — Для Васыл Васылыч. Сейчас его урок.
А Соренко, благодаря своей медлительности всегда запаздывавший на уроки (зря Скрябин спешил юркнуть за Тицнером!), — Соренко уже вваливается в класс.
И только тут кадеты окончательно поняли, что с Тицнером опять произошла какая-то чепуха, что в чепухе этой они ни сном, ни духом не виноваты, и, может быть, она им даже на пользу. Кто-то охнул, кто-то взвизгнул, не в силах сдержать желания высмеяться: опять рассеянный немец забежал не в тот класс, где ему следовало быть. А хвост-то, а «лягушка, стоя в банке, плывет на столе»… Лассунский забился в истерике. К нему бросился Приходкин и кто-то еще, чтобы вывести его из класса и вести в лазарет. Спокойствие сохранил только Соренко, и в его умных хохлацких глазах искрилась усмешка.
Идите, полковник, отсюда, сердце свое поберегите! — прошептал он на ухо близкому к апоплексическому удару СкрябинуЕ Я тут один во всем разберусь.
«Действительно! — тяжело дыша, подумал ротный. — И свалял же я дурака из-за этого чертова немца!» И, прохрипев кадетам пару грозных фраз, он «покинул зал заседания».
— Карл Карлович, отцепите, батюшка, себе хвост! — тенорком пропел Василий Васильевич. — Что, не можете? Дежурный, помоги герру лереру.
Надо ли говорить, что помогать Тицнеру сорвалось с парт не меньше пол-отделения.
— А теперь, Карл Карлович, идите-ка вы во второе отделение первого класса — там у вас урок. Идите, батюшка, с Богом…
— Я только запишу, что я вошел в класс уже с хвостом, вероятно, по дороге…
И это была последняя запись герра Тицнера: воспитатели третьей роты испросили-таки у начальства запрещения для Тицнера делать записи в классные журналы. Он мог после этого только записывать фамилии шалунов. Но как только прекратились записи, не стало охотников и подшучивать над Тицнером. Впрочем, была все-таки Тицнером сделана и еще одна запись, финальная, через неделю после того, как ему было воспрещено авторство в классных журналах. И запись эта гласила: «Приходкин целую неделю подускивал меня записывать, но я на это не поддался».
Таубе и Дорошкевича начальство простило. С них только взяли слово, что они никогда больше не будут ни натирать пола салом, ни мочить учителей из трубочки. А что касается Карачьянца, то он, придя со своей ношей в естественно-исторический кабинет, чистосердечно признался Василию Васильевичу как в своем горе, так и в намерениях своих относительно его бритвы. И на другой день ему была бритва подарена, и не ржавая, паршивая, на которую он вынужден был зариться, а новая, отличная английская бритва.
ИСПОВЕДЬ УБИЙЦЫ[4]
— Да, — сказал Модест Петрович Коклюшкин, мой сожитель по тюремной камере. — Да-с, совершенно верно изрекает народная мудрость: знал бы, где упадешь, так соломки постлал бы… Мог бы я сейчас быть в Парагвае или в Канаде, вообще в одной из Америк, — такое путешествие судьба мне предназначала в тысяча девятьсот седьмом году. Но ничтожнейшая мелочь, сантиментальность моя, всё испортила, смешала мои карты, и вот я уголовный преступник, конченый человек!
4
Исповедь убийцы. Р. 1940, № 35. Императорское техническое училище — ныне Московский государственный технический университет им. Н. Э. Баумана, носил это название в 1868–1918 гг. «…быть сумским гусаром, — такой полк в Москве стоял» — Сумской гусарский полк был сформирован из Сумских слободских казаков в 1651 г. в Малороссии; гусарским стал называться в 1765 г.; в 1882 г. был преобразован в драгунский, а с 1907 г. снова стал гусарским, «…на почве злоупотребления желтым шартрезом» — крепость желтого шартреза 40° (в отличие от зеленого — 55°); иначе говоря, русский промышленник спился на французском ликере, крепость которого в точности совпадает с водкой. Доломан (от венг. dolmany) — гусарский мундир, расшитый шнурами. «…том Штирнера “Единственный и его достояние”» — Макс Штирнер (1806–1856) — немецкий философ, из работ которого по сей день более всего известна упоминаемая книга (1845). «Так говорил Заратустра» — четырехтомная работа Фридриха Ницше (1844–1900). «…все тогдашние газеты печатали ее фотографии, потому что она сумела приготовить синтетический каучук» — контаминация нескольких исторических фактов. Впервые синтетический каучук был получен русским химиком С.В. Лебедевым (1874–1934) в 1910 г.; в 1928–1932 гг. его уже производили в СССР в промышленных масштабах (раньше, чем в Европе и в США). Лебедев был мужем известной художницы А.П. Остроумовой-Лебедевой (1871–1955). «Эту симпатичную истину открыл и поведал миру великий Прудон» — Пьер-Жозеф Прудон (1809–1865) в брошюре «Что такое собственность» (1840) дал свой знаменитый ответ («Собственность — это кража»), легший в основу анархических теорий. «Шотландский плед, цветной жилет, — твой муж презрительный эстет» — из стихотворения А. Блока «Встречной» (1908).
«Это и есть Николаевская Измайловская богадельня…» — Николаевская Измайловская военная богадельня основана по приказу Николая I в 1837 г. «для призрения отставных офицеров и нижних юнкерских чинов, не могущих, за старостою лет, болезнью или увечьем, снискивать себе пропитание трудами»; комплекс возведен по проекту зодчего К.А. Тона (1794–1881); открыта в 1850 г. для инвалидов войны 1812 г.; просуществовала до 1917 г. Пахитоски — папиросы, мундштуком которых служит соломинка. «Русское Слово» — одна из крупнейших газет своего времени; издавалась в Москве в 1895–1917 гг.