Выбрать главу

Он умолк и посмотрел в сторону моей койки. Я его понял.

— Есть, Модест, — сказал я, поворачивая к нему лицо. — Рассказывай. Только не особенно ври.

И он поведал мне о «пустой мелочи», испортившей ему жизнь.

Так он начал:

— Тридцать пять лет назад был я отличным юношей, правда, сиротой. В ту весну я как раз окончил в Москве реалку и готовился к конкурсному экзамену в Императорское техническое училище. Конечно, не очень усиленно готовился, больше по ресторанам шатался. Как-то мне не хотелось ни диплома, ни высшего образования. И инженером не хотелось быть, потому что уж очень я на инженеров насмотрелся.

Дело, видишь ли, в том, дорогой мой, что у сестры моей Ксении Петровны, под крылом которой я обитал после смерти родителей, бабы красивой, умной и богатой, завод в Москве имелся. Тут придется сделать примечание, без которого дальнейшее будет неясно. Род наш бедняцкий, чиновничий, но сестре повезло. Она, кончив институт, поступила гувернанткой в один богатейший московский купеческий дом и женила на себе старшего купеческого сынка. Вскоре папаша этого оболтуса помирает, и, по разделу имущества, достается сыну завод, сколько-то денег и еще что-то. Потом помирает и сам Анатолий Прохорович, и, как утверждали злые языки, не без благосклонного участия моей сестрицы, которая весьма покровительствовала его страсти к алкогольным напиткам. Не буду утверждать, так ли это на самом деле, но легко допускаю, потому что Ксения Петровна при всей красоте своей была черства и даже злобна. Анатоша же ее представлял собою этакую сосульку, обсосанную мартовской оттепелью. И не нужен он ей был совершенно. К тому же сосулька эта страдала какими-то хроническими накожными болезнями, экземой, что ли. Словом, мразь. Ни внешности, ни нутра — хитрый мужичонка с душонкой жуликоватого приказчика. Итак, к великому удовольствию моей сестрицы он сдох.

Вот тут-то я и оказался в инженерном окружении. У сестры на заводе этой человеческой породы было экземпляров шесть, если не больше. И механики, и химики, и еще какие-то. Даже один англичанин был. Присмотрелся я к ним и остался ими недоволен. И жизнью их тоже. Один всю жизнь обязан краски составлять, другой за скучнейшими машинами наблюдай, третий еще за чем-нибудь другим. Ну что в этом интересного, привлекательного? Да и жалование у них в общем паршивое по сравнению с доходами моей сестрицы, — ну, служащие и служащие. С какой это стати мне делаться таким, как они? То ли дело, думал я, быть сумским гусаром, — такой полк в Москве стоял. Красивая форма, конь, сабля, шпоры. Солдаты честь отдают, барышни глаз не сводят. Я еще с четвертого класса реального стал о гусарстве мечтать. И так, понимаешь, с этой мечтой сжился, что даже во сне себя гусаром видел.

А вокруг меня химики да механики. Если и начнут с оживлением разговаривать, то всё о гидроксилах, о каком-то бензойном ядре или о подшипниках, о полезной работе, о коэффициентах. А если не об этом, так сплетничают и доносят Ксении друг на друга. И все за ней, молодой вдовой, увиваются. Даже, представь себе, женатые. Потому что у сестрицы моей миллиона два капитал), и понимают инженеры, что уж если такая полюбит, то от любой жены откупит. И сестрица моя ходит между них этакой Екатериной Великой, выбирает себе фаворита. Правда, повторяю, женщина она была красивая, видная и умная. И покойному идиоту своему была верна, терпеливо ждала его христианской кончины на почве злоупотребления желтым шартрезом, любимым его напитком. Значит, три года она мучилась, а теперь, после законного года траура, решила выбрать себе экземпляр по вкусу.

И выбрала. Молодого химика Заварзина. Николая Ивановича. Был он года на четыре моложе ее — хорошенький, розовощекий, даже конфузливый. Противно было смотреть, как она на него атаку повела. Ну да это в сторону. Словом, я в пятом классе был, когда она женила на себе эту мазочку. Женила и заперла в золотую клетку. Любит изо всех сил, не справляясь о коэффициенте полезной работы… Я, между прочим, не могу на человеческую любовь без отвращения смотреть. Я считаю, что любовь — самое отвратительное человеческое чувство. Даже материнская. Вот, например, мать любит своего соплячка, этакого золотушного выродка с синими кругами под глазами. Она ведь за своего урода весь мир отдаст, она, заболей он скарлатиной или дизентерией, за его выздоровление любого гения убить готова! Умри же он, так она Бога проклинать начнет. Разве это не глупо, не омерзительно? А вырастет ее сокровище в дегенерата, в тупицу, который род человеческий будет собою позорить. Но мать этого не понимает, потому что в ней не разум говорит, а примитивнейший инстинкт. Так что я полагаю, что о святости материнских чувств много лишнего наговорено. В том, что от биологии, какая же в нем может быть святость?

То же самое и всякая другая любовь, супружеская, скажем.

Невыносимо мне было смотреть, как моя сестрица засахаривала в нежностях Николая Ивановича, засахаривала и обсасывала. Такая мерзость! И это несмотря на свой ум, а умна она была. Даже, разговаривая с ним, начинала она как-то подлейте присюсюкивать. Но присюсюкивать присюсюкивала, а совершенно свободы его лишила, превратила в некоего котеночка с розовым бантом на шейке, в котеночка, который только и существует для того, чтобы его кормили, целовали и всячески тискали.

Только год выдержал Николай Иванович подобной жизни — не совсем, значит, был он дрянью. Появилась трещинка. Стал он догадываться, что моя сестрица в каком-то отношении его губит, и начал поскуливать из своей западай: я, мол, к большой научной карьере готовился, меня хотели при институте оставить на предмет подготовки к профессорскому званию. Я, мол, только потому на завод купеческой вдовы Виневитиновой поступил, что лаборанты очень маленькое жалование получают, а мне папаше с мамашей надо было помогать. Между прочим, моя Ксения его папашу-мамашу, захудалого дьякона с дьяконицей, и на порог к себе не пускала, но пенсию им за приобретение их сынка платила приличную.

Такие рассуждения начали прорываться у Николая Ивановича уже к концу первого года его блаженства с Ксенией Петровной — он рассуждения эти весьма охотно высказывал в разговорах со мной. Перед сестрицей же моей он ник и робел, засахаренный ею до болваноподобия. Впрочем, все в доме, не исключая и меня, трепетали перед нею.

Конечно, во вздохах Николая Ивановича о чистой науке, работе в лаборатории и прочем много было лицемерия. Люби уж так он свою науку, право, он бы пожертвовал ей и дьяконом своим, и дьяконицей. Тряпичности в нем было немало. Но все— таки я с ним подружился. Сблизило нас то, что оба мы оказались под пятой у Ксении Петровны.

У меня к этому времени тоже обозначилась драма. Я к этому времени уже заканчивал реалку и как-то заикнулся сестре о том, что после окончания училища хотел бы поступить в одно из кавалерийских военных училищ, что я, мол, мечтаю стать гусаром.

Мне в моем деле нужен химик, а не гусар, — холодно ответила мне сестра. — И ты после окончания реального поступишь в московское техническое училище… и

— Но мне гусаром хочется быть! — пискнул было я.

— Чтобы быть гусаром, надо иметь деньги, — жестко усмехнулась сестра.

— Но разве ты не могла бы помогать мне немного? — взмолился я, но она резко оборвала меня.

— Мой долг, — сказала она, — поставить тебя на ноги, сделать человеком, но, пожалуйста, не воображай всю жизнь сидеть на моей шее.

Я знал, что ничто не может заставить сестру изменить решения — воля у нее была железная, — и, значит, с мечтой о гусарском доломане, которым я столько лет бредил, следовало расстаться навсегда. Но ведь я в реалке уже всем раззвонил, что иду в Тверское кавалерийское училище, и, следовательно, теперь я как бы терял лицо. Как же мне быть? И я выхожу из создавшегося положения, унизительного для моей мальчишеской гордости, нижеследующим удивительным образом:

— Если уж не гусаром, — решаю я, — то следует мне стать анархистом!