Чиннов воссоздает мир, в котором живет — наш мир, — из своих «чувств и рифм, звучаний и видений». И этот мир великолепен. Тут и Греция, и Стамбул, и Рим, и Париж, и Бродвей, Пикадилли, Португалия, Дворец дожей. «И все это сияет и живет. Все это льется и поет», — восхищался Вейдле [5].
«Слышатся в его стихах издевательские шуточки, но и райские звуки, элегический минор, но и фантастический мажор. Он радует неизвестной еще в русской поэзии игрой воображения: сияющей радугой щемящих воздыханий и резвых радостей. Техника Чиннова — совершеннейшая, каждое слово, каждый звук в его поэзии функциональны» [6].
Красотой звучания слов, мелодией стихотворения наслаждаешься ничуть не меньше, чем изображенным в нем миром.
Как приятно это произносить, как легко! На одном дыхании. Какой завораживающий ритм полета, кружения создают эти открытые [о]. Поэт считал, что звучание стихов, мелодия, интонация гораздо важнее их содержания. Но все же Чиннов не ограничивается «чистой поэзией», и даже самые смелые поиски в области формы не приводят его к отказу от содержания.
Нельзя не заметить, что просто пейзажных стихотворений, стихов-зарисовок, стихов-настроений у Чиннова немного. Почти всегда в них есть ассоциативный ряд, своя символика, углубляющая стихотворение.
Например, это может быть связано с неизбежной для русской эмиграции темой ностальгии («Россия, детство синий сумрак…», «Мне нужно вернуться…», «Мы положим на чашу весов…»). Или это благодарность за жизнь («А может быть, все же — спасибо за это…»). Кому? Богу? Но чаще всего красота природы у Чиннова — зримое и ощутимое подтверждение ее божественности.
Чиннов признается в своем «маловерии» и в том, что одна из причин, заставляющих его сомневаться, — несправедливое устройство мира, страдания людей, смерть. Зато красота мира — вселяет веру. Посмотрите, ведь «озаренное облако светится обещаньем заоблачной жизни», и
А закат молчит, «как бы задумавшись о Боге». Язык красоты мира для Чиннова — это язык Вселенной. Единственный, пожалуй, способ для Того, кто «смотрит на землю с неба», говорить с нами.
И поэт создает поистине грандиозный образ одушевившей земную природу божественной красоты и леденящего вселенского одиночества:
Вот яркий пример мастерского использования символов и ассоциаций, принятых в русской поэзии (к чему Чиннов прибегает довольно часто). Как известно, в русской литературе середины XIX века широкое распространение получила теория о том, что природа одухотворена, что, слившись с природой, мы можем достичь слияния с высшим духовным началом, «мировой душой». Образ этот достаточно известен и, значит, хорошо работает. А более трагического символа одиночества, чем лермонтовская сосна, русская литература и вообще, пожалуй, не знает. Сочетание этих легко прочитываемых образов позволяет поэту с помощью всего нескольких строк добиться ощущения космического величия и неизбывного одиночества. А потом… совершенно по-чинновски, нас возвращают с небес на нашу матушку-землю, и мы очень по–человечески жалеем эту молчаливую страдалицу — «мировую душу», — чувствуя, как «прижимается к сердцу огромное сердце печали». Только в конце XX века человек стал так заносчив. Чиннов очень современен. Почти циничен. И все же его лирический герой мил, безобиден и непосредствен:
Обезоруживающе искренняя, доверительная интонация чинновских стихов вызывает симпатию, иногда забавляет и всегда трогает. Стихи Чиннова узнаваемы. Хотя более чем за полвека поэтической жизни он многое изменил в своей манере. Попробуем проследить, с чего он начал. И к чему пришел.
В Эмигрантской поэзии имя Чиннова появилось в конце сороковых — начале пятидесятых годов. Не будем здесь брать во внимание его самые первые опыты в журнале «Числа», поскольку сам он потом относился к ним скептически. Что собой представлял эмигрантский поэтический круг в это время? Какое место занял в нем Чиннов?
6
Иваск Ю. Поэзия «старой» эмиграции // Русская литература в эмиграции: Сб. ст. / Под ред. Н.Полторацкого. Питтсбург, 1972. С. 65.