Выбрать главу

Алеша вздрогнул: капитан включил на полную громкость радио. Где-то там, далеко в Москве, играли вальс, он доносился до их маленькой комнаты. Капитан пригласил маму. Стол отодвинули, и они закружились. И каждый раз, когда приближались к елке, капитан задевал ее, и бумажные солдатики, шары, бусы — все качалось, норовя оборваться.

Алеша смотрел на маму, на капитана, и сердце набатом стучало в нем.

Вот так же, точно так же мама танцевала с отцом. Здесь же, в этой комнатке, только вот когда — Алеша мучительно вспоминал и не мог вспомнить, когда это было? Но это было, было, он сидел тогда, еще маленький, в кресле у стола, и смеялся, смеялся, а они танцевали, и когда музыка кончилась, папа сказал: "Надо купить патефон!" И мама сказала: "Надо, обязательно надо!" Алеша запомнил, что мама и отец хотят купить патефон, и где-то там, в уголке памяти, спряталось это: мама и отец танцуют, — а сейчас забытое с болью и горечью вышло из этого уголка.

Патефон они так и не купили, а мама снова танцевала под радио. И улыбалась, как тогда, и глаза ее блестели, как тогда, и вся она была — как тогда…

А отцовская фотография стояла на столе, и отец был в ромашковом поле, и ветер лохматил его волосы, и он улыбался, щурясь от солнца.

А мама кружилась и не видела отца.

Как в полусне, Алеша тихо встал из-за стола и вышел в прихожую. Никто не обратил на него внимания, даже Гошка. Все смотрели на маму и капитана.

Алеша медленно натянул пальто, нахлобучил шапку и вышел на лестницу.

3

На улицах было пусто, будто во всем городе жил только он, Алеша. Не ходили машины, не ходили люди, даже постовых не было видно.

Звезды скрылись, шел снег: большие, пушистые хлопья, медленно кружась, покрывали мохнатыми шапками ветви деревьев.

Алеша вышел на берег. Ни реки, ни заречного леса, ни даже откоса под ногами не было видно — только чернота кругом, глухая пустота, как невидимая стена. Но пустота жила своей жизнью: где-то там, тихо шелестя, падал снег, незримая стена ощущалась тугим, плотным падением тяжелых хлопьев. Над откосом кто-то громко говорил. Разговор этот показался Алеше странным, он подошел поближе к обрыву. Говорили где-то вверху. Он поднял голову и засмеялся от неожиданности. На старом столбе, под которым они летом всегда сидели с Гошкой, снова висел черный рупор.

Алеша прислонился к столбу. Столб тихо звенел, гудел, волновался, будто радовался, что вот, наконец, он ожил и снова заговорил вместе со своим рупором.

Радио на минуту замолчало, потом заиграла музыка. "Почему же, подумал он, — почему же сначала убрали радио, а сейчас повесили снова?.." Алеша задумался и очнулся, лишь когда твердый голос Левитана сказал с расстановкой, так сказал, будто ему не говорить, а крикнуть хотелось: "…двадцатью артиллерийскими залпами".

"Так вот почему, — обрадовался он, — потому что наши стали побеждать! Конечно, вот это: "двадцатью артиллерийскими залпами" — должны все слышать! И ночью и днем. И даже если некому слушать, как сейчас, пусть слышит это темнота, снег и замерзшая река…"

Алеша шлепнул рукой старый столб и пошел по снежной улице.

"Еще освободили какой-то город, — подумал Алеша, — снова победа, и все люди радуются сейчас… А может, этот город и не освободили бы сегодня, если бы не отец, если бы не бросился он под танк… А мама… Эх, мама!"

Отца нет, и его не вернешь. Только фотография на столе — ромашковое поле и ветер лохматит волосы, да письмо, да орден в красной коробочке. Да еще память.

Фотография — что, бумажка. Ее можно порвать, можно выбросить. Она может выцвести от времени и от солнца.

А память? Она тоже выцветет? Неужели и в памяти люди стираются? Исчезают, уходят? Что же, значит, человек живет, работает, ходит, любит, и его любят тоже — любят по-настоящему, искренне, а потом он исчезает и его больше нет? И он больше никому не нужен?

И памяти о нем нет?

Просто нет, просто ничего нет.

"Да, это, наверно, так и есть, так и бывает", — подумал Алеша и со стыдом вспомнил, как он забывал отца, как отец уходил, отдалялся от него, когда он был в школе, или бегал с Гошкой на улице, или занимался чем-нибудь своим. Но ведь всегда отец возвращался к нему. Всегда.

А мама… Он снова, уже в который раз, с горькой болью подумал про маму, про сегодняшний праздник, про этого капитана. Говорят, как встретил ты Новый год, так будешь жить целый год. Что же, значит, теперь целый год — так. А может, и всегда — так? "Новый отец", — сказал Гошка. Новый отец! Да разве может быть новый отец; отец всего один, и он у Алеши есть, Алеша-старший, и всегда будет.

"Люди не повторяются на земле, — подумал Алеша. — Нет двух людей, точно повторяющих друг друга. Даже самые-самые похожие друг на друга, даже близнецы. Но он, Алеша, повторит своего отца, своего Алешу-старшего. А мама… Мама пусть выбирает".

Он любил ее, маму. Ее любил и отец, очень любил, и это Алеша знал. Но теперь…

Теперь он не мог простить ей отца… Забыла? Неужели забыла?..

"Нет, — лихорадочно подумал Алеша, — нет, нет, так не должно быть, так не может быть! Нельзя ничего забывать! Нельзя забывать, как отец проходил по двору, подтянутый и строгий, как ходили они встречать его с работы и как стояли тогда, на вокзале, все втроем под плащ-палаткой, и капли гулко стучали по ней, и дождь пузырился в лужах.

Нет, нельзя этого забыть!

Фотография — это да, это как отражение в зеркале, а память — не отражение. Память живет с человеком, ее нельзя порвать, она не может стереться или выцвести.

И мама не может забыть отца. Нет, Алеша поговорит, поговорит с ней сегодня же. Как взрослый. Как если бы он сам был отцом.

А отец… Отец всегда будет с ним…"

4

Он и не заметил, как пришел на станцию.

В городе был Новый год, и тишина стояла на улицах, и медленно падал снег, а здесь отрывисто гукали паровозы, громко стучали буфера вагонов, соединяемых в состав.

Вагоны были открытые, груженные лесом, и Алеша подумал, что их, пожалуй, отправят на запад, туда, откуда прогнали немцев. Ведь там все сожжено, все разрушено.

Алеша поднялся на пешеходный мост над путями. Отсюда было хорошо видно полуосвещенную станцию, синие фонари возле стрелок, зеленый глаз семафора.

Он стоял, навалившись на перила, снег падал ему на плечи, образуя белые погоны. Иногда проходивший поезд обдавал его дымом, но Алеша по-прежнему стоял не шевелясь.

Впереди, на подходе к станции, вдруг протяжно загудел паровоз, тяжело застучали колеса на стрелках и прямо из темноты выполз длинный состав, который тащили сразу два паровоза.

Надрывно пыхтя, они проволокли сначала несколько обыкновенных вагонов, а потом пошли открытые платформы, и Алешино сердце заколотилось.

На платформах виднелись силуэты каких-то странных машин, затянутых в брезент, и рядом с ними сразу по два часовых в белых овчинных тулупах.

Алеша нередко бывал на станции и знал, что на платформах всегда бывает по одному часовому. Кроме того, орудия, пусть и зачехленные, всегда можно было узнать по очертаниям.

Сегодня же везли что-то совсем другое, ни на что не похожее, и эти два часовых на каждой платформе, и эти автоматы вместо винтовок у часовых…

"Наверное, «катюши», — подумал он, вглядываясь пристальней.

Алеша слышал про новое оружие, которое сметало все на своем пути. "Неужели "катюши"?" — подумал он снова и представил, как поливают они фашистов огнем, эти удивительные орудия, как бегут немцы, как горят их танки и штопором закручиваются стволы их пушек.

"Эх, если бы на фронт! Да еще бы с "катюшами"!"

А платформы все двигались и двигались, гулко стучали колеса на стыках, и черные зачехленные громады плыли одна за другой, и этот мерный стук, и это плавное движение платформ, и часовые с автоматами принесли какую-то легкость и уверенность, что все будет хорошо.

Алеша вздохнул и только теперь почувствовал, как замерзли у него ноги и весь он.