Еще бы мгновение, две секунды…
Духовой оркестр смолк, Федор не спеша подъехал к кладбищенским воротам. Мимо них прошли, бодро переговариваясь и посмеиваясь, музыканты с блестящими трубами, потом молчаливые люди в трауре. Выходя из ворот, все поворачивались к Лене и Федору и внимательно оглядывали их. Некоторые, сделав несколько шагов, оборачивались и смотрели еще. Нигде не смотрели на них так пристально, как тут, у кладбища.
Федор покатил Лену по аллее. В листве весело кричали птицы, солнце, прорываясь сквозь кроны деревьев, театральными прожекторами освещало памятники. Кладбище показалось Феде чем-то условным и нереальным, будто существующим понарошке, чтобы только попугать людей…
Зинину могилу они нашли быстро, она была с краю, и неутрамбовавшаяся земля на соседних могилах имела разные оттенки. Свежая и коричневая на последних, она подсыхала к началу ряда, и на Зининой могиле стала плотной и серой.
Федор увидел, как сникла Лена. Скрючилась в своей каталке, закрыла руками глаза, спина ее содрогалась в молчаливых рыданиях.
Слабость ее и беспомощность пробудили в Федоре сострадание и нежность, и два этих чувства вновь, как когда-то, сделали его уверенным и смелым.
Федор обошел коляску, присел перед Леной и властно оторвал от лица ее руки.
— Лена! — звал он ее. — Лена! Ты вспомни! Вспомни, пожалуйста. Ты же сама говорила! Про солнечное затмение. Все наши беды — это затмение, и без них тоже нельзя. Без них разучишься видеть солнце!
Лена смотрела на него сначала с непониманием, потом взгляд стал осмысленным.
— Знаешь, какие слова откопала Зина в книге? — сказала она неожиданно ясным голосом. — Слушай. — Лена глубоко вздохнула, словно освобождаясь от тяжести, мельком взглянула еще раз на Зинину могилу и внимательно всмотрелась в Федора. — Слушай, — повторила она: — «Участь каждого из нас трагична. Мы все одиноки. Любовь, сильные привязанности, творческие порывы иногда позволяют нам забыть об одиночестве, но эти триумфы — лишь светлые оазисы, созданные нашими собственными руками, конец же пути всегда обрывается во мраке: каждый встречает смерть один на один».
— Из Библии? — спросил Федор.
— Из Чарлза Перси Сноу, — ответила Лена. — Слыхал?
Федор мотнул головой.
— Вот и Зина, — проговорила она, — один на один.
— Хватит! — приказал Федор, и Лена не возразила. Он развернул коляску и покатил ее к выходу. Когда массивные ворота остались позади, Федор испытал облегчение. Тяжелое и горькое осталось за плечами, а улица звенела жизнью: промчалась визгливая дворняжка, гудя, пронесся троллейбус.
Федор почувствовал власть и превосходство над Леной там, на кладбище. Но длилось это всего минуту. Потом она привела слова какого-то Перси. Или Сноу. Видать, англичанин… И Федя опять шагает, мучительно раздумывая, что бы сказать Лене. Как воспротивиться этим мудрым, но холодным словам?
Что она там говорила? «Оазисы, созданные собственными руками».
— Знаешь, — сказал Федор, — твой Чарлз спорит сам с собой.
Она не ответила.
— Любовь, сильные привязанности — что еще там? — надо создавать. Собственными руками. Сам же он говорит.
Лена молчала. Федор разозлился: так же рехнуться можно! Спятить! Он решительно развернул коляску к себе.
— Правильно он про оазисы говорит, твой этот англичанин! — сказал Федор. — Но ведь человек — существо мыслящее. Если он сознает неизбежность одиночества, значит, в силах превратить всю свою жизнь в сплошной оазис!
— А Зины нет! — заплакала Лена. — И меня не будет.
— Всех нас не будет! Так что теперь — ложиться и помирать?
— Нет, Федя, — сказала она, — сытый голодного не разумеет. В нашем интернате не до оазисов. — Она подумала, посмотрела на Федора жалеючи и добавила: — Грех нам оазисы создавать.
— Да кто, — закричал Федор, — кто тебе вдолбил эту чушь?! Ты же от себя отрекаешься! А ты сильная, я видел! Разве же мало здоровых людей, несчастных более вас! Да ежели все будут убиваться! В могилу глядеть!
На них оборачивались, но Федор никого не замечал, кроме Лены, и нежность рвалась через край. Сердце замирало от боли, от жалости к этой девчонке, и чем беспомощней она была, тем больше любви рождалось к ней в Федином сердце.
— Сегодня солнечное затмение просто! — говорил он, задыхаясь. — Думай так: затмение, и все. Видишь: руки у тебя снова холодные, как тогда! Да проснись! Посмотри вокруг! Вспомни, черт возьми, Островского: жизнь дается только раз! Жить же надо! Жить!
Федя почувствовал, что вот-вот сорвется и заплачет, резко развернул каталку и погнал ее перед собой. Он плакал молча, кусая губы, чтобы не издать ни единого стона, и бежал что есть мочи, только посвистывали спицы в колесах, Федор плакал от отчаяния, что не может убедить Лену, не может сломать ее беды, и сам, сам ощущал неотвратимое приближение горя. Откуда?
Он знал, откуда.
Там, в их райончике, за плотной стеной старых акаций, гремели бульдозеры, ахал круглой кувалдой подъемный кран. Там сносили старое, чтобы построить новое.
Но новое не всегда радость. А старое терять нелегко. Особенно, если оно окрылило твою любовь.
Они приближались к дому Лены, а навстречу им, размахивая руками, бежали трое: папка, мамуля и Вера Ильинична.
Лена вспомнила — письмо упало на пол. Родители, не найдя ее, обнаружили листок, помчались звонить Вере Ильиничне, та тут же приехала. Они все знали, все успели сообщить друг другу, и у каждого теперь глаза были круглые от ужаса.
Вот близкие люди, а все-таки какие разные! Мамуля, едва подбежав, крикнула Федору:
— Зачем вы ее туда повезли?
А папка сказал совсем другое:
— Спасибо, что не оставил Лену.
Федя смолчал, а Лена не могла увидеть его лица. Вера Ильинична! Она смотрела на Веру Ильиничну, разглядывала ее пристально, хотела задать свой единственный вопрос, и, странное дело, чем дольше вглядывалась в лицо учительницы, тем меньше хотелось ей спрашивать.
Учила Веру Ильиничну Лена, еще в шестом классе учила, не жалеть, говорить правду, а теперь вот сама Вера Ильинична урок ей преподносит — на ту же тему, о жалости. В самом деле, коли посмотреть на дело рассудочно, что она выиграла, Вера Ильинична? Лена все равно бы про Зину узнала, рано или поздно. Учительница, наверное, клянет себя за ошибку. Но все-таки ошибка ее добрая. Не решилась, пожалела, отложила. Пощадила.
Лена шептала ей тогда про Федора. Сказала это «Да-да-да!». Солнце Лену слепило, все казалось таким прекрасным… За что же Веру Ильиничну судить? За добро? О чем же ее спрашивать?
Они подошли к подъезду, Лена услышала голос Федора:
— До свидания.
Лена развернула коляску, Федя стоял шагах в десяти — черноволосый, в светлой рубашке и потертых джинсах. И глаза у него усталые были. И руки висели плетьми.
Будто кто бичом над ухом щелкнул — Лена вздрогнула, поняла: сегодня Зину потеряла, а теперь… Как за соломинку, схватилась за ту свою идею — ей об оазисах думать не дозволено, грешно, — но ничего не выходило, не получалось ничего, выдумка эта водой сквозь пальцы катилась, в ладонях ничего не оставляя, а Федор, вот он, живой Федор, отступил назад — на шаг, еще на шаг.
— Федя, — сказала Лена глухо, — Федя, что же будет?
— Я приду! — крикнул он, отступая. — Ты не волнуйся, я приду.
Федор повернулся и побежал, а коляска Лены тихо повернулась к дому, сильные отцовские руки подхватили ее, и она поплыла в воздухе. Лена ощутила запах табака и колючую щеку отца. Она показалась себе маленькой, совсем маленькой в крепких отцовских объятиях. Ей захотелось заплакать, и она заплакала, светло и тихо, как плачут дети, когда боль и обида уже прошли и слезы льются просто так, без тяжести и беды.
Сквозь такие слезы проступает улыбка, будто сквозь тучи пробивается солнышко. И в чистых глазах земля становится черней, трава зеленей, и голубей становится речка. И с плеч спадает тяжесть.