Выбрать главу

Когда они пошли домой, Михаська подумал, что ведь это здорово: он и отец — они вместе строили завод!

Может быть, когда Михаська вырастет, он будет работать на этом заводе, строить тракторы. Хорошо бы и отец тоже туда перешел!

Они стали бы ходить с работы вместе, неторопливо, устало шагая по мостовой, а мама ждала бы их дома. Хлопотала бы у печки, чтобы накормить их, рабочих людей.

Михаська взял отца за руку.

— Здорово! Правда, папка? — сказал он.

— Что — здорово? — спросил равнодушно отец.

— Завод строили! — улыбаясь, ответил Михаська. — И мы с тобой!

Отец был какой-то недовольный, хмурый.

— А ну их! — махнул он рукой. — Время только потерял.

Михаська будто споткнулся, будто его окатили холодной водой. Весь день он пилил эти кругляши, до зеленых кругов в глазах, старался, чтоб не остановились машины, газогенераторки… Что же, значит, все это зря?

Ведь и Сашка старался, пилил, и все ребята, и Иван Алексеевич вон как махал топором. А шоферы на газогенераторках! А люди, которые копали котлован! Да и сам отец!

Что же он, притворялся? Старался, работал, а сам ругает тех, кто его сюда послал! Что же, ему ведра дороже?…

Михаська выпустил отцовскую руку.

15

Михаська и сам не понимал, что с ним сделалось. Спроси его, ни в жизнь бы не объяснил. Просто раньше для него паянье было удовольствием почище кино. Окунешь паяльник в мелкодробленую канифоль, прикоснешься к оловянному слитку, а от него белые горошины катятся — жидкое олово.

А сейчас одна гарь, вонь. И все эти примусы, керогазы, ведра, тазы опротивели. Лежат в углу, сколько места занимают — прямо как на свалке. Зацепить бы их краном — да в переплавку…

Так оно и случилось.

Однажды сидели они с отцом, скребли, стучали, дымили паяльником, и вдруг пришел человек. Толстый, рыхлый, и лицо такое, будто он больной. Да так, наверное, и было. Не больных таких толстых не бывает.

Толстяк поздоровался вежливо, потрогал зачем-то толстый нос и сказал отцу:

— Я фининспектор. Говорят, вы тут частную практику открыли. Похвально, похвально! Только почему налог с дохода не платите?

Отец побледнел, встал и ушел за шкаф. Вышел в гимнастерке, с медалями, с гвардейским знаком. Поправил ремень.

— Видите? — спросил он толстяка. — Я войну прошел. Ранен. Что же, я теперь жить не могу, как хочу?

Мама пришла из коридора, прижалась к косяку. Испуганно смотрела то на отца, то на инспектора.

— А вы мне тут налоги! — крикнул отец.

— Да не кричите, — сказал толстяк, снова трогая свой нос. Он говорил спокойно, будто отец и не кричал на него, будто ничего и не случилось. — Я же вижу, что вы не жулик. Состояния на этом, — он кивнул на ведра и тазы, — не заработаешь.

Отец сел. Фининспектор говорил с ним вежливо, не злился, даже как будто сочувствовал отцу.

— Но закон есть закон. Если вы получаете доход, надо платить налог. Понимаете? — спросил он и добавил, слегка раздосадованный: — И гимнастерка тут ваша ни при чем, поверьте! Я сам воевал, однако наградами потрясать в таком случае не решусь. Так что я вас предупредил. В следующий раз составлю акт.

Толстяк ушел, тяжело дыша.

Отец ходил по комнате из угла в угол. Михаська ни разу не поднял на него глаза.

Давно ли отец рассказывал, как ходил он в разведку, и Михаська глядел ему прямо в рот, и было здорово, что у него такой удивительный отец. Разведчик — ведь это значит самый, самый смелый, а тут…

Когда отец вышел вдруг из-за занавески к фининспектору в форме, Михаська даже не понял сразу, к чему это он надел гимнастерку с медалями. А вон как вышло… Просто отец испугался этого человека. Гимнастерку надел, будто броню какую. Будто можно гимнастеркой от налогов этих защититься…

Мать все так же стояла у косяка и молчала. Почему она молчит? Ведь она понимает! Все понимает. Или боится за эту мастерскую? За эти ведра, тазы? Боится, что Михаська снова будет бегать и хуже учиться, а не сидеть с отцом и паять ведра? Ну почему она молчит?

Отец будто нехотя подошел к куче хлама в углу и изо всей силы пнул ее сапогом.

Михаська вздрогнул. Весело забренчали, раскатываясь, ведра, загромыхали тазы.

— К черту! — сказал отец. — Действительно, состояния на этом не сколотишь.

16

А Михаська все думал об этом, думал и решил, что во всем виноват фининспектор. Что плохого сделал отец? Ремонтировал тазы да кастрюли? Так от этого одна польза! Людям нужна посуда, ее надо ремонтировать. Не виноват же отец, что во всем городе нет ни одной мастерской, чтобы чинили посуду! Хотел людям добро сделать. Разве за добро налоги берут? Нет, ни в чем не виноват отец. Теперь Михаська знал это точно. Только одно непонятно все-таки: отчего это распетушился тогда перед фининспектором, чего испугался?

А может, и не испугался — чего бояться-то? Может, наоборот, испугать хотел. Только уж просто так некрасиво вышло, а страшного ничего в этом и нет.

И Михаська пожалел, что так нехорошо подумал про отца. А Ивановну он просто не знает. Вот узнает как следует и тоже будет любить.

Отец раздал хозяйкам их имущество и больше не брал, приговаривая:

— Банк лопнул, лавочка закрылась.

Пришел за своим патефоном и Седов.

Еще от двери заулыбался, залоснился жирным блином, глаза в щелочки зажмурил.

— Ну, обанкротился наконец? — сказал он. — Я же тебе говорил: мелко плаваешь.

Мамы дома не было, и отец сказал Михаське, чтоб он сходил погулять. Михаська обрадовался. Противно слушать, как снова этот Седов начнет про свое пиво с молоком рассказывать.

Он ушел, а когда вернулся, в комнате стоял дым коромыслом. Тарелка утыкана окурками, на столе пустая бутылка, и Седов все еще сидит. Лицо только круглее стало. И порозовело. Поджарился блин.

Сидит Седов на табурете, икает, прикрывает рот рукой. А отец волосы разлохматил, угрюмо смотрит в пол и дымит.

Михаська вошел, и они сразу замолчали, будто про военную тайну рассказывали. Потом Седов снова икнул, встал, взял под мышку свой патефон.

— Учти, — говорит отцу, — учти мой опыт. Зла я тебе не желаю, и потому не стесняйся.

Он оперся спиной о печку, вывозил пиджак, но Михаська ему ничего не сказал. И отец тоже.

— Раз живой остался, — сказал Седов, — значит, жить надо… Шутка ли, — восхитился он, — войну прошел — и одно ранение! И не где-нибудь — в пехоте-матушке. И-ех… — Он зевнул. — А жить, брат, нелегко, ох нелегко! На фронте не боялся и тут не боись. Свое возьмешь. Свое!.. Зря, что ли, кровь проливал?

— Ладно! — сказал отец. — Иди с богом.

— И место ге-енеральское! — протянул Седов. — К тебе еще на поклон пойду. А бабу угомони! Своди ее к Зальцеру.

Седов повернулся, задел патефоном о стену, порвал обои и, слегка пошатываясь, вышел в темный коридор.

А отец снова уткнулся взглядом в стол, докуривая папиросу. Так и курил, даже Михаську не замечал.

Стукнула дверь. Пришла мама. Отец оторвался от стола, резко придавил окурок.

Вздохнул. Будто на что-то решился.

С того дня все переменилось дома. Отец отвинтил тиски, закинул куда-то паяльник, соскоблил ножом все пятна со стола. Комната снова стала похожа на комнату, а не на мастерскую, стол белел крахмальной скатертью.

И отец с матерью совсем другими стали.

Когда хмурился отец, мама улыбалась. А когда улыбался отец, мама хмурилась и ходила заплаканная. Прямо как на весах — то один вниз тянет, то другой…

Если бы хоть Михаська знал, что у них там происходит, о чем они спорят!.. Но он входит — дома тишина. Молчат или говорят о пустяках. Словно ничего и не было.

Что за народ эти взрослые? Нет чтобы все прямо, открыто. А то боятся своим же детям правду сказать. Будто они враги какие, шпионы, сразу на улицу побегут во все горло орать.

Если неприятность — почему шушукаться надо? Скажите! Мальчишка или там девчонка, понятно, не взрослые, но они же люди, поймут, может, даже лучше взрослых все поймут. Посоветовать не посоветуют, конечно, зато все в доме нормально будет. Не придется прятаться, шептаться, словно заговорщикам.