Выбрать главу

Красные, зеленые, синие, желтые…

Деньги.

Гора денег.

«Ерунда! — подумал Михаська. — Ерунда! Все вокруг какая-то ерунда».

Ему вдруг захотелось спать. Он вернулся к кровати и стал снимать штаны.

Никуда не надо было бегать.

30

После уроков Михаська ходил в поликлинику. Он задирал рубаху, и сестра делала ему укол. Уколы с каждым разом становились все больнее.

Только эти минуты — когда его кололи и острая боль прошибала все тело — выводили Михаську из какого-то оцепенения.

По утрам он шел в школу, сидел на уроках, ничего не слушая, дома глядел в открытые учебники, читал и перечитывал строчки, но в голове оставалась какая-то ерунда, какие-то незначащие подробности. Кое-как он решал задачки и даже не смотрел на ответы в конце задачника — было все равно.

Раза два он встречал Савватея. Шакал подходил к нему, говорил: «Молоток! Молоток!» — но Михаська лишь мельком взглядывал на него и проходил мимо.

Савватей за ним не шел, не вязался, только смотрел вслед и криво улыбался. Когда он так улыбался, его тени отходили от него подальше.

Самому себе Михаська казался каким-то сморщенным старичком, похожим на высохший гороховый стручок. Все в нем сжалось, ссохлось; то, от чего бы он раньше весело хохотал, сейчас совсем не казалось смешным; ребята на переменах бегали, кричали, а он стоял в стороне и, как ни звал его Сашка Свирид, к ребятам не шел; все, что происходило вокруг, казалось далеким, чужим, невзаправдашним, ничто не удивляло…

Весы, про которые так часто думал раньше Михаська, — весы домашней жизни дрогнули, стрелка покачалась вправо-влево и остановилась посредине.

Теперь смеялась мама и смеялся отец. Хмурость, похожая на осеннюю непогодь, пропала, будто ее и не было.

Мама ходила всегда нарядная, будто у нее каждый день праздник. Вернувшись с работы, она переодевалась в свое голубое с горошинками платье и опять становилась совсем девчонкой.

Она словно сбросила с себя какую-то тяжесть, распрямилась и сразу стала гладкой, розовой.

Михаська остался совсем один.

Мать он видел редко: магазин теперь работал днем, а вечером ей было не до него — приходил отец, и Михаська не влезал в их разговоры.

Отец приходил с работы не так рано, как прежде, задерживался на заводе, а потом рассказывал маме, как их цех, где он работает мастером, хочет стать полностью стахановским. Это предложил не кто-нибудь, а он, отец, на цеховом собрании. Ему тут же выдали премию. Он принес деньги, положил их на стол, и они так лежали на столе до самого вечера. К ним приходила в тот вечер Ивановна, и отец сказал ей, что вот получил премию на заводе. Потом заходили еще соседи, и всем отец показывал на деньги и говорил как-то между прочим, что получил на заводе премию.

Зачем это он все говорил и не убирал так долго в комод свои деньги, Михаська понять не мог. Ведь вот ту гору, за картошку, он сразу спрятал и никому не показывал, а там была целая гора, не то что сейчас.

Отец не дулся на мать, не ругался. Они друг друга с полуслова понимали. Мать что-нибудь скажет, а отец уже головой кивает: мол, согласен. Отец заговорит, а мать его по голове гладит, целует в щеку; все, мол, правильно. А Михаська… Михаська сам по себе.

Сколько он мечтал, чтобы наступило у отца с матерью это равновесие, чтобы чашечки на весах встали вровень и больше не качались! Вот случилось это. А ему все равно. Ему безразлично. Что у вас там творится — как хотите. Вы сами по себе, я сам по себе.

Однажды Михаська пришел из школы, а мама дома. Выходной был у нее, что ли! Быстро сделала Михаське яичницу. Глазунью. Это про нее маленькая Лиза спрашивала, все никак не понимала: раз глазунья, значит с глазами. Удивительно ей было: что за еда с глазами?

Михаська потыкал вилкой яичницу, сел уроки учить, а мама все ходит, ходит… Потом присела рядом, погладила его по руке — будто по голове погладить боится — и говорит:

— Ну вот, Михасик, скоро уж и конец.

— Что за конец?

— Скоро, — говорит, — на дом заработаем, и уйду я обратно в госпиталь.

А сама смотрит на Михаську, и в глазах у нее тоска. В другой раз Михаська, может, обрадовался бы. Нет, не в другой раз, а раньше. Раньше бы обрадовался, теперь — нет. Теперь он только разозлился. Помолчал, а потом сказал равнодушным голосом:

— Ну и что? Мне-то все равно…

Мама от него отодвинулась. Глаза сразу стали сухими. «Да-да, — подумал Михаська, — мне все равно. Так и знай!» И снова уткнулся в учебник.

Мама посидела рядом, помолчала. Ушла кастрюлю чистить.

И такая злость охватила Михаську. Прямо ненависть. Захотелось сделать что-нибудь такое!.. Навредить как-нибудь отцу с матерью, чтоб не улыбались друг другу, чтоб не думали, что все у них так уж хорошо.

Он кинул учебники в сумку, решил, что не станет учить уроки. Пошел на улицу.

Вечером отец с мамой ушли в театр. Михаська не знал, куда они ушли. Он пробегал на улице совсем один — к Сашке Свириду идти не хотелось, — а когда вернулся, дома никого не было.

Михаська сидел в набегающей темноте, глядел в окошко, за которым серела вечерняя улица, и сердце заливала обида.

Ему казалось, что он один, один-одинешенек на всем свете. Он вспомнил, как в войну, во втором классе, он получил двойку по чистописанию. Юлия Николаевна поставила ее в тетрадку, и рука у нее не дрогнула. Вечером пришла с работы мама и отругала Михаську: он обиделся и решил, что уйдет, непременно уйдет из дому.

Тогда было так же тоскливо и одиноко, как сейчас, он хотел убежать из дому, но не мог решить куда. Хорошо было бы на фронт, к отцу, но все равно по дороге поймают. Сашка Свирид говорил, что всех маленьких ловят на вокзалах. Тогда Михаська взял кусок хлеба в карман, вышел на улицу и забрался на высокий тополь. Он думал, что просидит здесь всю ночь до утра и пусть-ка мама поищет его. Но стало холодно — варежки он взял тонкие, а дело было зимой, — да и все равно на голом тополе его отовсюду видно, как черного грача, и он слез, сдался, пошел домой…

Сейчас ему снова захотелось уйти из дому, но теперь это могло быть только всерьез, на тополь не полезешь — самому смешно. Ну а серьезно — как?… Куда?…

Отец… Он будто посторонний. Теперь они не ходят с ним за руку, быстро все это кончилось…

Сколько горьких минут приносили ему эти размышления! Михаська каждый день видел Ивановну, и Катьку, и маленькую Лизу, которые никого не ждали с войны и горе которых было навсегда, навечно; он радовался, что его отец вернулся живым и здоровым — не всем ведь выпадало такое счастье, — и тут же снова горевал. Горевал, что хоть и вернулся отец с войны, а дома стало мрачнее и хуже.

В войну они с мамой ждали писем от отца, и, когда приходили серые треугольники, они закатывали пир горой, потому что это был праздник. Они ели завариху; включив радио на полную мощность, слушали сообщения Совинформбюро, потом пели «Широка страна моя родная…», потому что было легко на сердце: наши побеждали и отец был жив.

Теперь же, когда отец вернулся и прошли первые счастливые дни, жизнь будто сузилась, стала маленькой и серой… Все, что происходило у них, все, что делали отец и мать, было для дома со светелкой, и спальней, и с печкой, на которой можно рассказывать сказки…

Но дом теперь был похож на танк. Он полз, полз, полз, становился ближе, и казалось, он раздавит всех их…

31

А утром в школе он опять подумал, как была не права Юлия Николаевна, когда сказала, что все можно предвидеть, все предугадать. Уже в который раз он убеждался в обратном, что все сваливается человеку на голову неожиданно, внезапно, вдруг и, видимо, сваливается затем, чтобы испытать человека на прочность, выяснить, выстоит ли он, не дрогнет ли, выяснить, чего человек этот стоит.

Все началось с того, что Иван Алексеевич поставил Михаське двойку. Следующим уроком был русский, и Русалка спросила Михаську. Уроков было пять в этот день, и такими темпами можно было схватить пять двоек. Михаська попытался уйти от судьбы. В перемену он взял сумку и пошел из школы, но в коридоре нос к косу встретился с Юлией Николаевной.