Выбрать главу

Вот появляется и расходится на постой красный отряд. Сельсоветчики приходят в избу, которую они занимают, вешают над дверью красный флаг, раскладывают бумаги и начинают шуровать. Ушел отряд — дозорный с колокольни сигналит:

— Антонов идет!

Собирают сельсоветчики бумаги, снимают флаг и расходятся по домам. Через час-другой, — глянь, робята! — над дверью той же избы новый флаг, а за тем же столом, за которым только что сидели сельсоветчики, теперь сидят со своими бумагами комитетчики и тоже шуруют по-своему.

Снова дозорный лезет на колокольню или на вышку мельницы. Антоновские милиционеры, не расседлывая коней, задают им овса, сами заходят в комитет, балагурят, курят, томятся от безделья. А вокруг села охрана — мужики с топорами и вилами; их и зовут «вильниками». Постороннему ни пройти, ни проехать. Тяжкая жизнь. Адовы порядки!

…Ишин и Антонов сосредоточенно ждали. Молчали мужики. Но ведь не вечно же сидеть запертыми в отчаянной духоте, в ожидании чего-то страшного, но неотвратимого. Неужто обманут? Ведь свои они, свои! Все из мужиков: и батька Григорий Наумыч, и Иван Егорыч, и сам Антонов противу царя за мужиков шел, на каторге, болезный, кандалами гремел… И армия из своих… А большевики — поди узнай, из каких они. Конечно, есть из мужиков, но много ли их!

— А Сторожеву, того-этого, не собираетесь землю отдавать? — Прервал Андрей Андреевич гнетущее молчание.

Горящими глазами в упор смотрел Сторожев на Антонова; в этом взгляде были предупреждение и угроза. Антонов растерялся, но его выручил Ишин.

— Коемуждо по делам его, — ухмыльнулся он.

По толпе пронесся гул облегчения. Антонов вытер выступивший пот, а Сторожев опустил глаза и мрачно усмехался в усы.

— Ну, так что скажете, отцы? — обратился к мужикам Ишин. — Подпишете протокол или как?

— Что ж, — раздался голос Данилы Наумовича. — Видать, мужики, приставать нам к одному краю. Подписуемся, куды ни шло!

Антонов, насупившись, бросил:

— Да я за нее всю жизнь бился!

Встали еще трое — пятеро, подписались и заорали:

— Идти, так всем! Чем вы нас счастливее! А ну, ходи смелей!

И вот длинной чередой пошли к столу молодые и старые, седобородые и бритые, в лаптях и скрипящих сапогах, в рваных зипунах, вроде Андрея Андреевича, и в новых поддевках, как бывший лавочник Иван Павлович, трясущимися руками брали перо, трясясь, подписывали протокол, а если кто неграмотен — ставил крест, но рядом писалась его фамилия, чтоб потом не увильнул от общего дела. Кто-то хотел потихоньку улизнуть из школы, но, наткнувшись на карабины охраны, поплелся к столу!

Готово!

Ишин истово поздравил «опчество», но «опчество» помалкивало и чесало затылки, а Ишин, заручившись протоколом, который связал село одной веревочкой, начал заключительную речь. Она была коротка и ясна до шевеления волос на голове.

— Всех, кто словом или делом будет мешать, — в яругу и башку долой. Семьям дезертиров приказать, чтобы их ребята бежали из Красной Армии по домам и являлись домой. Комитет их направит куда следует. В село, отцы, никого не пущать, чтоб, значит, не разводить шпионов. Своим установить пропуска, чужих задерживать, и ежели покажется шибко подозрительным — в яругу и башку долой. Придет малый отряд красноты — обезоружить. Придет большой отряд — комитетам скрыться, милиционерам смотаться, прочим красных не привечать, не кормить и не поить, хлеба не давать. В случае, ежели кто, — и тут Ишин повысил голос до угрожающей ноты, — ежели кто, говорю, выдаст красноте хоть одного комитетчика, хоть одного милиционера, хоть малую нашу тайну — в яругу, башку долой, а имущество конфисковать… Это война, почтенные, зарубите себе на носу. Война не на жисть, а на смертную смертушку!

Собрание закрылось, мужики разошлись. Комитетчики остались для разговора с «самим» и для получения более обстоятельных инструкций.

А на улицах разговоры:

— Стало быть, что ж такое выходит? Выходит, не будут больше над нами коммуны?

— А тебе их жалко?

— Да нет, чего там!

— То-то и оно! — Это произносится с явной угрозой.

— Больно уж на Расее сила велика… — задумчиво заговаривает другой. — Навалятся на нас… О, господи!

— Помалкивай, ты! — несется в ответ.

— Да мне что!

И молчание! Молчание, которое через день распространяется на все село. Друг друга остерегаются, говорят косноязычно, ни черта не поймешь, за кого они, за что они… Оно и понятно: кто знает, не шатается ли под окном доносчик. Ведь в яругу никому неохота!

О господи, воля твоя, пронеси мимо лихолетье! Попа, что ли, позвать, чтоб отслужил молебен за мирное житие? Но поп, блюдя осторожность, либо помалкивает, либо, сочувствуя всей душой бандитам, нашептывает им все, что от него требуют, только в тайности, только в тайности. Молчат запуганные учителя, врачи, фельдшера, агрономы.

Молчит село. На душе смутно: на кого поднялись? Ох, велика Расея, ох, велика сила у Ленина!

3

Андрей Андреевич дождался выхода Антонова из школы, тронул его за рукав шубы. Охранники, следовавшие за главнокомандующим, хотели отпихнуть его, но Антонов, заметив робкий, молящий взгляд Андрея Андреевича, подозвал его.

— Тебе чего?

— Яви, Степаныч, божецкую милость, — захныкал Андрей Андреевич. — Как я самый что ни на есть распробедняцкая душа на селе… Пятеро ребят, стадо крысят… Лошаденку бы мне какую ни на есть.

Антонов рассмеялся. Бормотание Андрея Андреевича настроило его на веселый лад.

— Кто такой? — спросил он Сторожева. — Тот вел его к себе домой, где готовился ужин для штаба и комитета.

— Да наш, комитетский. Хоть и орал противу меня, но больше по глупости. Этому подсобить можно.

— Яви божецкую милость, — скрипел Андрей Андреевич.

— Из запаса выбракованную лошаденку этому честному бедняку привести завтра утром, — приказал Антонов Абрашке.

— Слушаюсь.

Андрей Андреевич бросился к Антонову, схватил руку, хотел поцеловать. Антонов отдернул ее, ласково потрепал Андрея Андреевича по плечу и пошел дальше, на ходу бросив Абрашке:

— Да чтоб побольше народу видело, когда лошадь поведешь.

— Слушаюсь, — отчеканил Абрашка. Ни он, ни Антонов не заметили презрительной усмешки на губах Сторожева.

4

Ночью назначенные в милицию вытаскивали из потайных углов припрятанные винтовки, обрезы, шашки и револьверы, чинили седла или работали, пыхтя, над самодельными. А утром не узнать улицы: было мирное село, теперь вооруженный лагерь!

На колокольне дозорный. Милиция скакала туда-сюда, снег так и летел из-под копыт. У околиц налаживали сигнальные шесты, вокруг села ходили с вилами и топорами караульные. Десятские брели от двора к двору и выгоняли очередных подводчиков: ехать с грузом, куда пошлют, дежурить у комитета.

Теперь над дверью избы, где совсем недавно помещался сельсовет, болтался по ветру флаг с коряво выведенной мелом надписью: «Земля и воля», а комитет заседал. На столе кипа бумаг, сдвинутая в сторону. Их место заняли две бутылки мутного самогона, миска с квашеной капустой, соленые огурцы и моченые арбузы, а в печке, где весело потрескивало пламя, на противне жарилась преогромная яичница. Полураспитая бутылка свидетельствовала о том, что комитетчики даром времени не теряли.

Андрей Андреевич с вожделением поглядывал на угощение, и казалось оно ему, сидевшему всю зиму на картошке, поистине царским. Он уже успел натощак набраться самогонки и теперь заплетающимся языком хвастался «сочленам» — Фролу Петровичу, Даниле Наумычу и еще трем комитетчикам:

…и чтоб, говорит, дать ему жеребца первой статьи! Вот он какой, Степаныч-то наш!