Но вот винтовка наведена на цель. Там, на другом конце тира, мишень. Она состоит из кругов, но круги эти накладываются на изображение неприятельского солдата. Я целюсь в него, он целится в меня. Он в военной форме — не в красноармейской, конечно, а в невесть какой. И каска у него не наша, конечно. Но она и не такая, как у немцев в кинохронике. И она не такая, не чуть продолговатая, как у англичан. Она нечто среднее между немецкой и английской — гибрид, к которому не придерется ни один военный атташе. И лицо у солдата — неизвестно какое: не немец, не финн, не англичанин, не француз. Просто безымянный солдат, который старательно целится в другого безымянного солдата.
Я мягко, бархатно нажимаю на спусковой крючок. Чувствую сильный, но безболезненный толчок, — безболезненный потому, что приклад как надо прижат к плечу. Одновременно слышу выстрел. Он не оглушает. Свой выстрел никогда не кажется громким. Эхо еще мечется между бетонными кессонами перекрытия, а пуля давно уже там, где ей надо быть. Стреляю я неплохо, и иногда за это, в знак поощрения, Юрий Юрьевич дает мне один или два патрона сверх нормы — для удовольствия.
«Вот, — размышлял я, — неплохо учусь в техникуме, хожу в тир, неплохо стреляю. Пусть не думает Леля, что я без нее не проживу. Еще как проживу без нее!»
Вскоре и Костя заразился от меня стрелковым энтузиазмом.
— Ты поумнел после своего Дюнкерка, — заявил он однажды. — Правильно делаешь, что учишься стрельбе. В такое время каждый порядочный гражданин СССР должен уметь стрелять... Мне тоже надо взяться за это дело.
— В какое «такое» время? — подкусил я Костю. — Ты сам недавно говорил, что никто на нас нападать не собирается — им не до нас... Да и вообще ты белобилетник. Твое дело маленькое.
— Нет, ты совсем не поумнел! — взъелся Костя. — На нас никто еще не напал, но опасность существует!.. И не тычь мне в мой единственный глаз моим белым билетом. Если бы людей классифицировали по их умственным способностям, у тебя был бы белоснежный военный билет, белее горных снегов.
— Тебя могут просто не принять в стрелковый кружок.
— Примут!
И действительно, в кружок Костю приняли.
Он научился стрелять не хуже меня. Он стрелял даже чуточку лучше. Целиться ему было проще, чем всем другим: ведь ему не надо было прищуривать левый глаз.
— Костя, я завтра в тир не пойду, — сказал я однажды. — Ты скажи Юрь Юрьичу, что я по уважительной причине.
— А по какой уважительной?
— По какой — говорить не надо. Понимаешь, я пойду с Люсей в Русский музей. Мы договорились.
— Вот до чего — и то ничего! — воскликнул Костя. — Твое средневековье кончилось. Регулярно читаешь газеты, вина в рот не берешь, повышаешь свой культурно-художественный уровень. Начинается Ренессанс. Моральное возрождение через новую юбку.
— Юбка тут ни при чем, — обиделся я. — Это ты каждый раз начинаешь прозрачную жизнь из-за юбки. А я отношусь к Люсенде как к сестре.
— Где ж тут логика! — прицепился Костя. — Разве ты можешь знать, как брат относится к сестре, если у тебя никогда не было сестры! Двадцать лет без сестер прожил — и ничего, не помер, а теперь сестру себе нашел! Выбрал сестренку посимпатичнее, не какую-нибудь там Гунц или Останову. (Гунц и Останова были самые некрасивые девушки в группе.)
— Отвяжись! — сказал я. — Я не из-за внешности. Просто Люся хороший человек.
— Я, может, тоже хороший человек. Но меня ты в кино не поведешь, в Русский музей не пригласишь, пирожного мне не предложишь. И всё только потому, что на мне брюки, а не юбка. А ведь твой брат во Христе.
— Бей братьев во Христе! — крикнул я и схватил с койки подушку.
Костя тоже вооружился, и мы стали бегать по комнате и лупить друг друга по головам. Но это нам быстро надоело. Когда-то мы устраивали подушечные бои вчетвером — это было куда веселей.
Мы сели на свои койки. Против меня на изразцовой стене, там, где когда-то стояла Гришкина кровать, верблюды на картинке всё шли и шли к своему неведомому оазису по желтым пескам пустыни.
— Треп трепом, а Люсенда — девушка серьезная, — негромко сказал Костя. — Ты ее держись.
25. Леля
В конце февраля по техникуму прошел слушок, что нам прибавят год обучения. Конечно, первым узнал об этом Малютка Второгодник. В перерыв после лабораторных занятий он подошел к нам с Костей в курилке стрельнуть папироску.
— Долго нам еще эту «смерть мухам» придется курить, — объявил он, затянувшись «Ракетой». — Переход на «Беломорканал» откладывается на год. У нас будет четвертый курс.
— Брось арапа заправлять! — всполошился Костя. — Брехня!
— В главке совещание было, — авторитетно изрек Малютка. — Сложность производства растет, знания выпускников не должны отставать от роста техники. Выпускному курсу тоже добавят год на спецпредметы, черчение и математику. — Малютка с удовлетворенным видом отошел от нас с Костей, пошел раззванивать другим эту благую весть.
— У, всезнающий долговязый гад! — пригрозил Костя кулаком вслед Малютке. — А ведь к тому дело и шло, и в принципе это правильно. Но еще год на стипендии!.. Что ж, тем крепче будет наша моральная закалка. Утешься, Чухна! Мудрый, погружая бадью разума в мутный колодец печалей, черпает чистую влагу радости. Так сказал один индийский мудрец.
— Самые мудрые мысли ты почему-то всегда высказываешь около уборной, — заметил я. — К тому же твой мудрец не жил на стипендию.
На лекции по общей технологии я сообщил новость Люсенде, мы теперь часто сидели рядом. Люсенда очень огорчилась.
— Я-то думала, что уже в этом году буду работать лаборанткой... Значит, все откладывается... — Она отвернулась. Мне стало жаль ее. Я ведь теперь знал, что живется ей трудно.
— Может, это еще одни разговоры, — сказал я.
— Нет, Малютка Второгодник никогда не врет, — улыбнулась она сквозь слезы. — Как он скажет — так и получается. Он уж такой...
Через минуту она уже и забыла про свои слезы. Это не от легкомыслия — просто женщины быстрее всё переживают, они живут в несколько ином, ускоренном времени.
— Ты никуда не собираешься вечером Восьмого марта? — спросила она.
— Нет. А что?
— Здесь будет вечер.
— Прийти мне? Ты хочешь, чтоб я пришел?
— Я ничего не хочу. Но если тебе интересно, то можешь прийти.
— Я приду.
Восьмого марта мы занимались только два часа, а потом всех отпустили по домам. Девушек в техникуме было много, и серьезной учебы от них в этот день ждать не приходилось. Да и от ребят тоже.
Мы с Костей поехали к себе на Васильевский. Но, сойдя с трамвая, я не пошел домой сразу. На душе у меня было смутно, и я решил побродить по линиям — авось станет веселей. Вдруг город мне чем-то поможет? Прошло уже шестьдесят семь дней с Нового года, и все эти дни были днями без Лели. Я ее не встречал, не ждал, я уже ни на что не надеялся. Вернее — заставлял себя не надеяться. И все вроде бы шло нормально, но иногда становилось очень грустно.
Я дошел до тихой Многособачьей линии, прошелся по Малому проспекту, быстрым шагом миновал Сардельскую линию, вышел на Средний, вошел в Кошкин переулок, очутился на проспекте Замечательных Недоступных Девушек, поравнялся с Андреевским рынком.
У меня мелькнула мысль, что я имею полное моральное право поздравить Лелю с днем Восьмого марта. Это просто долг вежливости. Да, она прогнала меня из дому, мне нет до нее никакого дела — но я человек вежливый и культурный, я ее поздравлю с праздником. В этом для меня нет ничего унизительного, я ж не напрашиваюсь к ней в гости.
Я знал, что в железном корпусе этого рынка продаются цветы, и вошел туда. Действительно, цветы в продаже были — конечно, бумажные. Я купил цветок. Его проволочный стебелек был обернут гофрированной зеленой бумагой, а лепестки алели, как живые. Я вышел на бульвар и сел на скамью. Вынул из кармана записную книжку — она нужна была мне как точка опоры. Отогнув верхние лепестки цветка, я написал на нижних: «Леля! С праздник...» На «ом» и на второй восклицательный знак лепестков не хватило. Потом отогнул обратно верхние лепестки. Если она заинтересуется этим цветком, то прочтет. А если сразу выбросит цветок — значит, туда ему и дорога.