Выбрать главу

Проснулся я оттого, что выспался. Было еще светло. Я не сразу сообразил, где нахожусь, потом вспомнил: я ведь на войне. Потом вспомнил, что видел во сне Гришку, но ведь его же нет. И лишь потом, когда совсем очухался, вспомнил, что Володьки тоже нет.

Спрыгнув со своего ложа, я надел сапоги на босу ногу и побежал во двор оправиться и умыться. Пробираясь к выходу между самодельных кроватей, заметил, что многие уже встали. Во дворе, плотно устланном старой щепой, Барышевский, нажимая на железный рычаг, качал воду. Вода лилась в наклонный деревянный желоб, и несколько человек, черпая ее ладонями, пили и умывались. Барышевский сразу же сказал мне:

— Покачай-ка для зарядки. Бомбежку проспал.

— ...?

— Над нами «юнкерсá» восемь штук летели, я думал, всех нас отоварят. А они летели станцию бомбить, сильная бомбежка была. Зенитчики наши одного подшибли, да упал далеко... Дураки эти немцы, свою же добычу долбают. Дорогу-то, говорят, с двух концов перервали.

— Не наводи ты паники! — сказал кто-то из моющихся. — Кто это говорит?

— Гражданские говорят, вот кто. Сюда сторож заходил, он и сказал. Уже эвакуация идет.

* * *

За забором лесокомбината лежал длинный и широкий склон, и на вершине этого склона приказано было рыть окопы. Рыли не шанцевым инструментом — выдали настоящие большие лопаты. Ссохшаяся глинистая почва поддавалась плохо, потом пошел серый песок. Чем глубже становилась траншея, тем тяжелее было, втыкая лопату по штык, выбрасывать наверх этот сыроватый песок, никем еще до нас не копанный, — но было в работе и что-то успокаивающее, что-то дающее надежду. Ведь не зря же все это делается!

С откоса просматривался ручей, бегущий в ивняке, и за ним поросшая болотной травой низина, а за ней лес. Уже темнело, и чем темнее становилось, тем белее казались рубахи работающих. От станции через городок тянуло дымом и копотью. Там то опадал, то взметывался в небо дрожащий свет пожара. Где-то очень далеко гремела артиллерия.

Когда так стемнело, что работать стало невозможно, нас накормили — есть-то можно в любой темноте. Все, кроме командира и часовых, улеглись спать. Я возлег на свои табуретки, и мне почудилось, что я тут живу и ночую уже давным-давно. Я вообще уже заметил, что чем непривычнее и несхожее с прежними место и обстановка, тем быстрее к ним привыкаешь. Пожар на станции полыхал все сильнее, его никто не тушил. В окна лез как бы красноватый светящийся туман, и в нем тускло обозначались все эти стулья, на которые после нас, быть может, никто не сядет, буфеты, в которые никто не поставит посуды.

Я думал, что ночью меня разбудят подсменить кого-нибудь на посту, но меня дернули за ногу уже когда светало и когда я и сам готов был проснуться. Оказывается, старшина предназначил меня для иных славных дел, как выразился бы Костя. Логутенка, бойца Беззубкова и меня послали на станцию за «добавочным приварком» для роты. Логутенок шел за старшего, Беззубкова выделили на это как физически очень сильного — до войны он работал грузчиком в порту, — а меня выдвинул Логутенок. Он почему-то считал, что я совсем непьющий.

— Но чтоб ни одной бутылки не трогать! — предупредил он на всякий случай, вручая нам большие старшинские мешки, — От соседей двух послали, так один в дымину пришел, теперь его под трибунал могут упечь... Винтовки брать с собой, а больше ничего.

С винтовками за спиной и свернутыми мешками под мышками мы вышли из ворот лесокомбината и пошли к центру городка.

Дым стлался по улочкам, небо затянуло ровными серыми облаками — оно словно защищалось ими от дыма, не хотело принимать его. Военных на улицах было куда меньше, чем вчера. Наверно, все уже заняли свои позиции.

Когда вышли на центральную, мощенную крупным булыжником улицу, увидели первые следы бомбежки: воронки, порванные телеграфные провода, какие-то тряпки и поломанные ящики на мостовой. Окна в некоторых домах вылетели, в других были закрыты ставнями, будто ночью. Перед каменным двухэтажным зданием школы стояли грузовики, два обшарпанных автобуса, несколько легковых «эмок», трактора с прицепленными к ним большими санями, конные подводы. Вокруг них толпились гражданские с узлами, сундучками, чемоданами. Некоторые женщины плакали, дети были бледны и молчаливы, будто их только что разбудили. Толстый мужчина надорванным голосом командовал, кому где размещаться.

— Соломкина! Лезь в кузов, тебе говорят! Брось кошку, тебе говорят!

Девочка лет двенадцати стояла возле лесенки, прислоненной к борту грузовика, держа кошку. Большая серая кошка пугливо прижималась к ней, положив ей на плечо голову. Никто, видно, эту кошку никогда не обижал, не бил, она привыкла не бояться людей, и теперь ее страшили не люди, а непонятная тревога, охватившая их.

— Брось кошку, тебе говорят!

Девочка испуганно отпустила руки, и кошка неуклюже, не по-кошачьи, оторвалась от нее и упала на мостовую. Девочка ступила на лесенку и заплакала, и сразу многие дети тоже заплакали в голос.

— Вот они, защитнички наши, топают! — крикнула какая-то молодая женщина, показывая на нас. — Вот они, защитнички-то! Топ-топ — от Гитлера!..

— Они-то чем виноваты? Стыдно такое говорить! — послышались голоса других женщин.

Мы шли, стараясь не ускорять шаг. Потом свернули в боковую улицу и невольно зашагали быстрее. Здесь было много разрушений. Из аптекарского магазинчика, где рамы были вырваны взрывной волной, горьковато потянуло полынью, и я сразу вспомнил Лелин дом, лестницу, ведущую к ней. Опять мне почудилось, что все это во сне. Неужели это вот я, а не кто-то другой, иду по этому городку? Неужели на мне вот эти брюки и гимнастерка х/б, и обмотки, и сапоги с кожаными шнурками — сапоги уже пообмявшиеся, но все еще пахнущие рыбьим жиром от той мази, которой я смазал их в военном городке? Неужели действительно есть все, что есть? И где-то далеко — нет, теперь уже не далеко, а страшно близко, потому что мы все отступаем и отступаем к Ленинграду, — где-то есть Леля? Сейчас лучше бы все удаляться и удаляться от нее — а потом вернуться.

Все эти дни я не вспоминал о Леле, но и не забывал ее ни на миг. Она все время была со мной тихим и незримым ощущением грусти и счастья. Она мне не снилась, ее внешний облик не возникал передо мной; она как бы прятала свое лицо от моей памяти, чтобы мне легче было переносить дни разлуки. И, словно по безмолвному ее повелению, я ни разу не раскрыл своей записной книжки, где хранил ее фото — то самое, где она стоит на фоне полотняного дворца. Но теперь горьковатый полынный запах так ясно напомнил все-все недавнее, ленинградское, что сердце защемило.

— Ходи веселей! — прервал мои мысли Логутенок. — Нечего унылость перед гражданскими показывать. Если мы будем носами книзу ходить, они подумают, что совсем дела плохие.

— А то хорошие? — буркнул Беззубков. — Уж куда лучше...

— Не сказать, что хорошие, но не сказать, что совсем плохие. На войне то так, то эдак бывает. Перебьемся, а там и по-нашему пойдет.

На крыльцо столовой, стекла которой были выдавлены взрывом, пошатываясь, вышел нестарый еще мужчина в белых брюках, в соломенной шляпе: дачному его виду странно не соответствовал пустой рукав, засунутый в карман светло-серого пиджака, на лацкане которого синел старинный треугольный значок ДР — «Долой рукопожатья».

— Патрулируем? — подмигнул он нам. — Ну и правильно! Порядок нужен! Амба! Румба! Зумба-кви! — Он ритмично затопал белыми парусиновыми ботинками по доскам крыльца и запел, сам себе дирижируя единственной рукой:

Бомба! Закройте двери! Бомба! Гасите свет! Бомба! Песок тащите! Амба! Спасенья нет!

Исполнив этот номер, безрукий кинулся обратно в столовую, будто позабыл там что-то.

— Шуточки! — угрюмо сказал Беззубков. — Кому война, а кому хреновина одна. Развеселился!

— Может, он с горя веселится, — с неожиданной грустью в голосе произнес Логутенок. — Пьет, пляшет, а самому плакать охота...