— Да, он любит набивать живот, это в нем действует животный инстинкт, — согласился с нею Шерлохомец. — Но сейчас ты не должна его дразнить, а то он еще откажется от своего жребия. Я пойду созову ребят со всех дворов, чтобы все видели, что и мы можем ходить по карнизам.
Я пошел в свою комнату, снял ботинки и надел тапочки. Потом глянул вниз, в открытое окно. Там, во дворе, уже не было трапезона. Его сменили уличный певец и певица. Грустными голосами пели они песню на мотив модных тогда «Кирпичиков»: «В нашем городе была парочка, он был парень рабочий, простой, а она была пролетарочка, всех пленяла своей красотой».
Дальше сообщалось о том, как один нэпман отбил девушку у того парня и тот парень убил нэпмана и зазря попал в исправдом, а его возлюбленная «пошла на бульвар». О бульваре певцы пели особенно жалобно, находя что-то ужасное в том, что человеку после всех передряг захотелось пройтись на свежем воздухе.
Но вот певцы замолчали и начали глядеть вверх. Во двор упало несколько бумажек с завернутыми в них медяками. Наступал решительный момент. Сейчас они уйдут, и мне будет можно — вернее, нужно — идти по карнизу. Но певцы посовещались между собой и решили дать мне отсрочку. Певица с надрывом завела соло: «Эх, ты помнишь те ласки, эх, цыганские пляски, эх, и тройки лихие, эх, и пьяный угар, эх, все кануло в бездну, эх, как в призрачной сказке, эх, осталась одна я, эх, без ласки и чар!»
Только один медяк упал во двор после этого романса, но для меня это был как бы звон набатного колокола. Со двора раздался условный свист Шерлохомца, я надел свиную маску и вылез на карниз.
А где-то в другом конце двора девчонки жалобными голосами пели: «На заборе сидит утка, у нее катар желудка, на заборе сидит кот, он до вечера помрет».
Хоть кот этот ко мне никакого отношения не имел, но мне вдруг показалось, что я живу очень высоко. Мне захотелось жить где-нибудь в первом этаже или даже в подвале. Но надо было действовать!
Я пошел по карнизу лицом к стене. Карниз был довольно широкий, шириной в ступню. А на уровне головы тянулся еще один карниз — за него я держался руками. Прорези для глаз в маске были узенькими, и я не мог смотреть вниз, во двор. Я видел перед собой только серую стену, и идти было не так уж и страшно. Я осторожно пробовал ногой прочность карниза, потом делал уже твердый шаг — и так подвигался вперед. Там, где были окна, я нагибался и держался за подоконник. Солнце светило за моей спиной и освещало комнаты, мимо которых я проходил.
Первое окно было закрыто. Здесь жила старушка пенсионерка Кудейникова. Ее сейчас не было дома, очевидно она на рынке — торгует своими шапочками. Она вязала детские шапочки из хлопчатобумажных ниток и сама продавала их на рынке. Сквозь чистые стекла виден был стоящий на подоконнике фарфоровый слон, а дальше — край комода с бахромчатой скатертью, В этом комоде старушка Кудейникова хранит свои похоронные принадлежности — на случай, если когда-нибудь вдруг умрет. Однажды мы с Шерлохомцем забрались в этот комод и примерили покойницкие туфли. «Липовая работа, — сказал Шерлохомец. — Гляди, подошвы картонные». За этим нас застукала тетя Нюта, Лизина мать, и нам крепко попало. А Лиза потом долго звала меня ослом-любопытчиком. Чего в этом остроумного!
Второе окно тоже закрыто. Стекла пыльные. На подоконнике лежит выгоревшая «Красная газета». В глубине комнаты виден стол без всякой скатерти. Здесь живет слесарь-инструментальщик Дальников. Он уже больше года безработный и состоит на учете Биржи труда. Зимой он иногда работал на уборке снега, а сейчас все где-то пропадает — верно, ищет какой-нибудь работы.
Третье окно закрыто и завешено тяжелой шторой. Здесь живет самый настоящий нэпман, Петр Яковлевич Зубровин. У него есть свой магазин — самый настоящий. Он называется так: «Бакалея и колониальные товары. Зубровин». Сам Зубровин совсем не похож на тех нэпманов, которых рисуют на плакатах. Это довольно добродушный и веселый человек, и одевается он как все люди, а не как-то особенно. Он живет здесь один — он ушел от семьи. Но и здесь он редко бывает дома. Жильцы им, в общем, довольны. «Только пусть не вздумает приводить сюда женщин», — сказала однажды моя тетя Аня тете Нюте. Она это так сказала, будто женщины — не люди, а тигры. Я спросил потом тетю Аню, почему она, женщина, а сама против женщин. Но она просто выругала меня за подслушивание разговоров старших.
Между третьим и четвертым окном была водосточная труба. Я ее благополучно миновал.
Четвертое окно было Лизино. Оно было открыто. Лиза сидела в глубине комнаты за столом и читала книгу. Когда она увидела меня, она на минуту подняла глаза, и я успел заметить в них слезы. Должно быть, книга была грустная. Лиза сразу отвернулась от меня, а я поскорее прошел мимо. Пятое окно было уже не в нашей квартире. На его подоконнике сидела большая рыжая кошка. Кошка равнодушно поглядела на меня, будто она давно привыкла, что мимо ее окна ходят люди — это на уровне-то третьего этажа!
Шестое окно было открыто, и на его подоконнике стоял ящик с землей и желтыми цветами. Ящик закрывал собой подоконник, и мне пришлось здесь держаться за нижние закраины оконного выступа. Ногам моим стало скользко: при поливке цветов вода просочилась на карниз. Но теперь-то дело было на мази. «Скоро мне поворачивать обратно», — с радостью подумал я. Я очень-очень медленно шел мимо этого окна.
Комната за окном была пуста, но вдруг показалась женщина с кувшином. Она торопливо и задумчиво подошла к подоконнику и опять начала лить воду на цветы.
— Ай да цветочки! — сказал я.
Женщина взглянула на меня и вдруг закричала не своим голосом. Она отпрянула от окна, потом снова кинулась к нему и ткнула меня в лоб своим кувшином. Толчок был, в общем-то, слабый, но я все-таки сорвался с карниза и упал.
Мне повезло. Если б я упал у предыдущих окон, я разбился бы о булыжник, которым был вымощен двор. Но здесь начинался маленький газон с травой, и я упал на мягкую землю. Тем не менее на несколько секунд я потерял сознание.
Меня отнесли домой, в комнату, и вызвали врача. Врач сказал, что переломов нет, и назначил на несколько дней постельный режим. Кто-то позвонил по телефону тете Ане, и она приехала из конторы порта — там она работала. Она стала плакать и допытываться, с чего это я вздумал ходить по карнизам. Неужели я сам додумался до такой глупости!
Я ответил, что сам додумался. Просто захотелось пройтись по карнизу. Но больше я этого делать не буду.
— И до маски ты сам додумался? Ведь это болезненная идея — ходить по карнизу в маске!
— Это не болезненная идея, а дополнительная, — объяснил я. — Но в маске я ходить тоже больше не буду.
— Если б были живы твои родители, — сказала тетя Аня, — все было бы по-иному. Отец порол бы тебя все время ремнем, мать таскала б за вихры, а бабушка отнимала бы у тебя компот. И тогда бы ты стал человеком. Я же пороть тебя не могу, и это-то и губит тебя. Но ты сам себя наказал: я думала послезавтра поехать с тобой на «Буревестнике» в Петергоф, а теперь это целиком отпадает.
Хоть доктор и сказал, что ничего опасного нет, но тетя Аня все же созвала общеквартирный консилиум. Первым высказался отец Шерлохомца — ведь он был ветеринар. Он сказал, что при падении с пятого или с шестого этажа был бы возможен летальный исход, а также помянул добром собак. «Собаки, — заметил он, — во многом умнее людей. По карнизам, например, они не ходят».
Тетя Нюта, Лизина мать, подала конкретную идею: меня надо поить молоком на случай выявления сотрясения мозга. С этим все согласились, и тетя Аня немедленно приступила к действию. Вернее, к действиям пришлось приступить мне — молоком-то меня стали пичкать.
Вечером, когда тетя Аня вышла на кухню, в комнату ко мне проскользнул Шерлохомец.
— Хорошо, что ты не сказал на нас, — прошептал Шерлохомец. — Лиза плачет вовсю, а тетя Нюта думает, что она заболела. А она по тебе плачет. Она просила тебе передать, что не будет больше обзывать тебя недоразвитым и компотным сычом.
— А олухом господа бога тоже не будет обзывать?
— Про это она ничего не сказала. А врать я не хочу. Работники сыска никогда не врут без надобности.