— Вы будете знаменитый адвокат...
Потом мы всё съели и выпили, что привезли, потом... потом оживление ушло, как и пришло, и вдруг почувствовали, что это пока, так себе, часы стоят, маятник на полувзмахе, а настоящее где-то далеко и недоступно.
Ночь стояла такая густая и неподвижная, что в двух шагах ничего не видно было. Прогоревший костер взглядывал на нас тускло-мертвым глазом из-под пепла, а мы сидели вкруг и дожидались прилива, чтобы переехать назад.
Француз то и дело спускался к самой воде, и его сейчас же глотала темнота, и слышался голос:
— Вода подымается, скоро дойдет до лодки.
Мы стали все сносить и укладывать впотьмах на лодку, которую уже приподымала прибывающая вода. Француз разжег смолистый сук и высоко поднял над головой. Пламя буйно срывалось, роняя кипящую смолу, но, к удивлению, багровый свет его не в силах был преодолеть густо стоящей вокруг ночи и бессильно падал у ног Француза, освещая только одну его фигуру.
— Э-э, да ведь туман, — проговорил Основа. — Садитесь.
Мы взобрались на прыгающую под ногами лодку, не видя ни лодки, ни друг друга. И тотчас же подхватило и понесло бешеное течение прилива. Красный глаз догорающего костра мгновенно потух, одна густая, неколышущаяся тьма и такой же густой, тяжелый звук весел в воде, которые глотала эта сырая тьма.
Ус-лы-ша-ли та-та-ры...
Ну, ду-ма-ют. не трусь!.. —
затянул Основа, мы все подхватили, и опять отчего-то сделалось беспричинно весело, но голоса наши звучали слабо и задушенно, точно мы пели в вату.
Основа и Француз гребли. Патриций правил. Лодка толкнулась и стала.
— Что это?
— Неужели уж переехали?
— Да не может быть.
Из густой темноты мертво глянул красный глаз.
— Слушайте, да нас опять прибило назад.
— Это наш берег, вот и костер.
Со смехом, с шутками Патриция разжаловали из капитанов. Сел править Француз. И опять погрузились в густую черную вату. Снова глухие всплески, какие-то далекие, не наши голоса, и снова толчок о невидимый берег, и сквозь тьму глядит красный глаз.
— Что же, господа, нас кружит. Отлив начинается, мы можем засесть.
Оттолкнулись. Густая, непроглядная, нешевелящаяся, глотающая все звуки, пропитанная туманом тьма. Время шло; весла без умолку работали, но не было ни берега, ни костра, ни звука; не было нас самих, потому что даже самого себя не видно.
Время тянулось, все было то же, и все та же густая черная вата, глотающая голоса и звуки. Уже не разговаривали, не пели, только невидимо и глухо опускались весла.
— А ведь нас несет в океан!..
Это голос Француза, сейчас же поглощенный неподвижной чернотой.
— Да, судя по времени, отлив давно начался, во тьме мы слепо кружимся по реке, и нас несет, а может быть, уже и вынесло в губу.
Я черпнул за бортом холодную воду, попробовал — солоновато.
— Вода — соленая.
Все молчали, как будто трудно было говорить в облегающей черной густоте.
— Это еще ничего не доказывает — приливом много вливается в реку морской воды, и она еще не успела сбежать, — говорит Патриций, — но разве это его голос?
— Мы, может быть, еще на реке.
И опять чей-то чужой, незнакомый голос:
— A-а... вот что!..
И все густо глотающая тьма и глухой, тяжелый, глотаемый всплеск весел.
— Слушайте, господа, но ведь надо же предпринять что-нибудь, — говорю я, как будто все виноваты, — нельзя же так.
— Что предпримете?.. Без компаса, без малейшей руководящей точки... Вот садитесь да гребите, вот и предпримете, — зло-насмешливо говорил Патриций.
— Нет, ничего, я сам... — голос Основы и скрип уключины: он все время гребет.
«Ах, так вот... так вот что!..» — и я широко гляжу в нерасступающуюся таящую мглу, и в ушах стоит печальный крик чайки над пустынной водой. Не хочется ни грести, ни выбиваться из этого положения — все равно не поможешь. Я сажусь поудобнее, совершенно один, начинаю думать. Я думаю о...
— Кто это?
Около меня кто-то сидит.
— Это вы, Анна Николаевна?
— Чуть не уснула... Долго мы так будем болтаться?
Я немного недоволен — нарушается мое одиночество, мои думы. А она говорит заглушенным, глотаемым ватой голосом: