Азиатик умер не дрогнув. Он потратил последний день жизни на то, чтобы привести в порядок дела, ел и пил, как обычно, и гулял в Лукулловых садах (как они все еще назывались), давая инструкции садовникам насчет деревьев, цветов и прудов. Когда он увидел, что его погребальный костер сложили слишком близко к аллее грабов, он страшно рассердился и оштрафовал вольноотпущенника, выбравшего это место, на сумму, равную его трехмесячному жалованию. «Неужели ты не понимаешь, идиот, что при ветре пламя доберется до этих чудесных старых деревьев и испортит весь вид?» Его последние слова, обращенные к семье, когда он лежал в теплой ванне, а врач был готов перерезать ему артерию на ноге, были: «Прощайте, мои дорогие друзья. Если бы я умер из-за темных махинаций Тиберия или ярости Калигулы, мне было бы не так обидно, но оказаться жертвой доверчивости слабоумного Клавдия, быть преданным женщиной, которую я любил, и другом, которому я доверял!..» Он был убежден, что все подстроили Поппея и Вителлий.
Через два дня я пригласил Сципиона к обеду и спросил, как поживает его жена: я хотел тактично ему напомнить, что прекращу все это дело, если он по-прежнему любит Поппею и готов ее простить.
— Она мертва, цезарь, — сказал он и зарыдал, обхватив голову руками.
Родные Азиатика, Валерии, желая показать, что они осуждают его предсмертные слова, были вынуждены подарить Мессалине в качестве умилостивительной жертвы Лукулловы сады: хотя тогда я этого не подозревал, именно они были истинной причиной смерти Азиатика. Я привлек к суду братьев Петра и казнил их, после чего сестры Тристония покончили с собой. Что касается Ассариона, его смертный приговор я, по-видимому, тоже подписал, хотя ничего об этом не помню. Когда я велел Палланту предупредить Ассариона, что его ждет разбирательство, мне доложили о его казни и показали приговор, судя по всему не поддельный. Должно быть — единственное объяснение, которое я могу предложить, — Мессалина или ее покорное орудие Полибий засунули его между других важных бумаг, принесенных на подпись, и я подмахнул его, не читая. Теперь-то я знаю, что со мной постоянно играли такие штуки; пользуясь моим плохим зрением (у меня так уставали глаза, что я с трудом разбирал буквы, и то лишь при естественном свете), они «читали» мне вслух вместо официальных бумаг и писем, под которыми я должен был поставить подпись, выдуманные тут же на месте тексты, не имеющие ничего общего с подлинными документами.
Примерно в это же время умер Виниций; от яда. Я слышал несколько лет спустя, что он отказался спать с Мессалиной и что она подсыпала ему яд собственной рукой; спору нет, он умер на следующий день после обеда во дворце. Вполне возможно, что это правда. Так что теперь те трое — Виниций, Винициан и Азиатик, — кто соперничал в свое время со мной, претендуя на императорский трон, были мертвы, и смерть их, как все полагали, лежала на моей совести. Однако совесть моя была чиста. Винициан и Азиатик действительно оказались предателями, а Виниция я считал жертвой несчастного случая. Но сенат и римский народ знали Мессалину лучше, чем я, и ненавидели меня из-за нее. Вот что было невидимым барьером между ними и мной, и никто не отваживался сломить его.
В результате моей возмущенной речи по поводу Азиатика, которую я произнес на той сессии, где сенаторы присудили Сосибию и Криспину денежные подарки за их услуги, сенат по собственному почину отказался в мою пользу от своего права давать его членам разрешение покидать Италию под любым предлогом.
Глава XXVI
Моя дочь Антония уже несколько лет как вышла за молодого Помпея, но детей у них пока не было. Однажды вечером я навестил ее в отсутствие молодого Помпея и спросил, почему это у нее всегда теперь такой мрачный и недовольный вид. Да, согласилась она, а с чего ей быть довольной? Я намекнул, что она чувствовала бы себя гораздо счастливей, если бы у нее был ребенок, и сказал, что, по моему мнению, долг молодой здоровой женщины, у которой есть слуги и куча денег, иметь не только одного, но нескольких детей. Антония вспыхнула:
— Отец, только дурак может ожидать, что он снимет урожай с поля, где ничего не посеяно. Не вини поле, вини его хозяина. Он сеет соль, а не семена.
И, к моему удивлению, она объяснила, что их брачные отношения с Помпеем не были должным образом завершены, мало того, мой зять обращается с ней самым гнусным образом. Я спросил, почему она не сказала об этом раньше, и она ответила — из страха, что я ей не поверю, ведь я никогда не любил ее так, как ее сводную сестру и брата; к тому же Помпей хвастается, будто может заставить меня плясать под свою дудку — я верю каждому его слову. Какие же у нее были шансы? Вдобавок ей пришлось бы свидетельствовать в суде о тех издевательствах, которым он ее подвергает. Ей не выдержать такого позора.
Я возмутился, как и любой другой отец на моем месте, и заверил ее, что люблю ее всем сердцем и лишь из-за нее относился к Помпею с таким уважением и доверием. Я поклялся честью, что немедленно отомщу негодяю, даже если подтвердится лишь половина ее слов, И скромность ее не пострадает: дело это никогда не попадет в суд. Что толку быть императором, если не можешь хоть изредка воспользоваться своими привилегиями для решения собственных дел, — это хоть как-то возместит труд, ответственность и огорчения, которые сопряжены с императорским постом. Когда оно ждет Помпея домой?
— Он вернется около двенадцати, — сказала Антония уныло, — и примерно в час уйдет к себе. Сперва он напьется. Девять шансов из десяти, что он возьмет с собой в постель этого мерзкого Лисида; он купил его на распродаже имущества Азиатика за двадцать тысяч золотых и с тех пор ни на кого больше не смотрит. Для меня это даже в своем роде облегчение. Видишь теперь, насколько все ужасно, если я говорю, что мне лучше, чтобы Помпей спал с Лисидом, чем со мной. Да, было время, когда я любила Помпея. Странная штука любовь, ты не находишь?
— Успокойся, моя бедняжка Антония. Когда Помпей окажется в своей комнате и ляжет спать, зажги две масляные лампы и поставь их здесь на подоконник. Это будет сигнал. Остальное предоставь мне.
Она поставила лампы на окно за час до рассвета, затем спустилась и велела привратнику открыть парадную дверь. За дверью был я. Я привел с собой Гету и двух гвардейских сержантов и отправил их наверх, а сам остался с Антонией в вестибюле. Она выслала из дома всех слуг, кроме привратника, бывшего с самого детства моим рабом. Мы стояли, взявшись за руки, взволнованно прислушиваясь, не донесутся ли из спальни крики или возня, но не было слышно ни звука. Время от времени Антония принималась плакать. Вскоре к нам спустился Гета и доложил, что мое приказание выполнено: Помпей и раб Лисид были убиты одним и тем же ударом дротика.
Впервые я отомстил за личную обиду, пустив в ход свою власть императора, но, если бы я и не был императором, я чувствовал бы то же самое и сделал бы все, чтобы уничтожить Помпея; и хотя закон, наказующий за противоестественные действия, уже много лет не имеет силы, поскольку присяжные не желают выносить по нему обвинительный приговор, согласно этому закону Помпей заслужил смерть.[106] Моей виной было то, что я казнил его без суда и следствия, но как иначе я мог поступить, не боясь замараться? Когда садовник обнаруживает, что одну из его лучших роз губит мерзкое насекомое, он не несет его на суд садовников, он давит его тут же собственными руками. Несколько месяцев спустя я выдал Антонию за Фауста, потомка диктатора Суллы, скромного, способного и трудолюбивого юношу, который оказался превосходным зятем. Два года назад он был консулом. У них родился ребенок, мальчик, но он был очень слабенький и скоро умер, а больше детей у Антонии не будет из-за вреда, нанесенного ей по небрежности повивальной бабкой во время первых родов.
Вскоре после этого я казнил Полибия, бывшего в это время моим советником игр и развлечений, так как Мессалина привела доказательства, что он продает право римского гражданства и кладет деньги в свой карман. Эта весть меня просто сразила. Подумать только, Полибий уже много лет обманывает меня! Я обучал его с самого детства и безоговорочно ему верил. Он помогал мне написать по просьбе сената официальную автобиографию для государственного архива — мы только-только кончили ее. Я относился к нему так дружески, что когда однажды мы расхаживали с ним по дворцу, обсуждая какой-то вопрос древней истории и к нам приблизились консулы с положенным утренним приветствием, я не отослал его. Это ущемило их самолюбие, но если я не был слишком горд, чтобы ходить рядом с Полибием и выслушивать его мнение, с чего бы им гордиться? Я предоставил ему полную свободу и не помню, чтобы он когда-нибудь этим злоупотребил, хотя однажды в театре он действительно слишком дал волю языку. Играли комедию Менандра, и когда актер произнес строку:
106