Встретил двух купцов, обнял их за плечи и горячо заговорил:
— Что же вы без дела ходите, идите к Илье Бундову, он сейчас коней собирает, выезжает навстречу батюшке. Когда соберетесь, забегайте ко мне. Я приду сейчас же.
Встретил протопопа и засмеялся.
— Ну, что же, батюшка, готов? Что такой бледный, краше в гроб кладут. Зови причт справлять молебен. Пора. Народу-то теперь на улицах видимо-невидимо. Отправишь — приходи ко мне, я ждать буду.
Встретил Мишку и потащил его за собой.
— Ой, Мишка, идем, идем, там у меня подсвечники нужно вычистить. Так нужно вычистить, Мишка, чтобы блестели. Понял? Как солнце блестели.
Около самого своего дома поймал канцеляриста.
— Где же ты пропадаешь, — крикнул он, делая страшные глаза. — Я ищу, ищу, никак доискаться не могу. Идем, идем, там надо копию с манифеста снять; я-то его ищу, я-то голову ломаю, а он вон где бегает.
В этот день он записал к себе в дневник:
«Сие кажется есть то, что мне всю жизнь ожидать надлежало. Огнь, нож, отраву зрю я окрест себя. Но сердце мое в великом спокойствии пребывает, ибо верю, что и сие во благо человечеству вершится. Мудрость божественная, Вольность! Тебя ли зрю среди сих оборванцев, страшных, грязных и кровавых? Тебя ли зрю в пепле сел сожженных и крови, землю поливающей? Назову ли тебя от сего сказкой нелепой и безрассудной. Усомнюсь ли в тебе, уподобясь тому маловеру, кто пальцы в рану влагал, дабы познать существенность. Отнюдь! Жизнь мою и веру мою слагаю к твоему подножию, ибо знаю, что ты мудра и божественна, и все мы от лика твоего спасение примем. Вольность великая! Верю, верю».
А между тем войско двигалось по дороге.
Голубая снежная пыль, выбившаяся из-под копыт запотевших лошадей, оседала лучистыми кристаллами на малахаях и бараньих шапках.
Арапов ехал впереди.
За ним, громыхая, тянулись неповоротливые и неуклюжие пушки, за пушками ехали всадники. Дикие, раскосые, на низких плотных лошадях, с кривыми свирепыми кинжалами за поясами, они составляли ядро отряда. За ними версты на две тянулась пехота. Пестрая до боли в глазах днем, в ярких лучах солнца, и совершенно не различаемая ночью и вечером, — она почти сплошь состояла из беглых крепостных. Человеческий состав ее был очень разнообразен. Шли высокие, широкоплечие гиганты и узкогрудые карлики, шли налитые здоровьем и шатающиеся от слабости, шли подростки и старики, шли вслед за пушками, по широкой самарской дороге, вздымая снежную пыль и утопая в сугробах.
В лаптях, сапогах, деревянных ботинках, каких-то диких обмотках из разноцветных тряпок, они утопали по колено в снегу, стирали ноги до крови, ругаясь, садились около верстовых столбов, перевязывали кряжистые неуклюжие ступни, привыкшие к земле и солнцу, потом поднимались и, прихрамывая, бежали за отрядом.
Но особенно тяжело приходилось пушкарям.
При каждом овраге и ручейке им приходилось переносить на руках свои добродушные и тупомордые чудовища. Привыкшие к лошадям, они и пушкам помогали криками, свистом и гиканьем, замахивались на них палками и ругались. Всю остальную дорогу пушкари и орудийная прислуга молчали, — это были все немолодые, мрачные люди, а тяжелая и однообразная работа не располагала к разговорам. Зато целый день, с ранней утренней зари до вечерней, перекликалась пехота. Она была шумна и разноязычна, как птичья стая. То и дело в разных концах ее вспыхивал смех, иногда на минуту появлялась песня, и люди, подхватив, несли ее над головой. Потом через минуту кто-нибудь обрывал ее, и снова человеческая масса, уже забыв о песне, смеялась, разговаривала, ругалась и жаловалась.
То и дело, обдавая их облаком кристаллической снежной пыли, мимо проскакивали всадники в лисьих шапках, украшенных желтыми круглыми перьями. Они оглядывали разговаривающую толпу и, урезая коня плеткой, проносились дальше в сверкающем облаке снежной пыли.
Люди смотрели на дикого, выгнутого, как лира, в стремительном полете коня, на быструю, резкую хватку всадника и одобрительно качали головами.
— Чистые звери, — говорили некоторые.
С ними не соглашались.
— Будешь зверем, коли есть нечего, — возражали им, — у них только и есть, что шапка да конь. Им ведь тоже житье не слаще нашего.
— А что им не жить? Травы в степи много.
— С хорошей травы русский начальник прогнал, а эту и верблюд лопать не станет, — отвечали им, и на этом разговор прекращался вовсе.
Иногда в толпе вспыхивала ссора.
Несколько людей выходили из отряда и, ругаясь, набрасывались друг на друга.
Но до драки обыкновенно дело не доходило. Бойцов сейчас же разнимали, и через полчаса они опять уже мирно ели из одного котла, перевязывали друг другу опухшие ноги, расшибленные головы и засыпали около одного огня.
На отдыхе распрягали лошадей, снимали тяжелые, пахнущие железом котлы, наливали их водой или набивали снегом, и пока повара — это были тоже мужики в косматых зеленых тулупах — сыпали в них бурое зерно, мужики сидели около огня, далеко протянув вперед толстые от наверченных тряпок ноги, и душевно разговаривали.
Когда ночевали под открытым небом, костров было особенно много, и люди, сидящие около них, издали напоминали птичью стаю, слетевшуюся на огонь маяка.
Ели эти люди много и остервенело, до отвала. Не торопясь, по-крестьянски хлебали они мутную жижу, вылавливали ложкой бурые куски мяса и, положив их на загорбок ложки, тщательно остуживали, совали в рот и жевали томительно долго.
Невдалеке от костра заводили в деревенские дворы своих лошадей темногубые всадники с быстрыми рысьими глазами и отдувающимися крыльями ноздрей. Они давали лошадям сено, сыпали овес и терпеливо поили их из ведер тяжелой колодезной водой. Деревенские ребята смотрели на всадников с удивлением и прижимались к матерям.
Дикие всадники, которыми их пугали с детства, — воры, губители и убийцы — были теперь смирны, деловиты и немногословны. К удивлению ребят, они и не думали резать своих хозяев. Стройные и прямые, они стояли около лошадей, смотрели им в глаза и тихонько и нежно перебирали бронзовыми пальцами тяжелые от пота холки.
В избе, где помещался атаман, было всегда навалено много бумаги, горела лучина, и несколько человек наклонялись над картой, нарисованной на желтом куске пергамента. Извилистой красной чертой была отмечена линия похода. Она начиналась от станции Берды и кончалась Самарой, помеченной на карте черной звездой. Дорога шла мимо деревень и сел, которые изображались черными пятнами.
Каждый пройденный день Арапов расставлял крестики, урезая красную линию и записывая над ними день и час прихода в деревню. Каждый день красная линия укорачивалась, а крестики уже появлялись около самой звезды. Но самая звезда, черная, загадочная, по-прежнему находилась вне пределов досягаемости. Хотя, по слухам, там и не было крупного боевого отряда, тем не менее последние переходы Арапов не спал совсем. Через каждый час он выходил из избы и ходил по синему, сочно хрустящему снегу. Но смотреть было нечего.
Посты, расположенные на околицах, были в образцовом порядке.
Дозорные не спали, исправно неся за плечами тяжелые, заржавевшие от старости ружья. Они зорко смотрели в голубую метель, часто и без нужды окликая полную и торжественную тишину зимней ночи.
Утром отряд двигался опять.
Скакали всадники, громыхали пушки, впереди на сером аргамаке ехал Арапов, а сзади — два приближенных. Один переводчик с татарского, угрюмый, тонкий, красивый юноша, полурусский, полутатарин, другой уже пожилой, неразговорчивый, с лицом, обезображенным рубцами, с руками, убранными в рукавицы, — на правой руке у него не хватало трех пальцев. Сам царь называл его то графом, то сватом, то просто Егорычем.
Егорыч ехал неторопкой рысью, сосредоточенный и одинокий. Из всех пушкарей, всадников и пехотинцев он был самый молчаливый.
А впереди полка билось, как птица по ветру, облегая тонкое дерево, радужное, обитое золотыми позументами полковое знамя, старое голштинское знамя, принадлежавшее некогда полку Петра Федоровича и сменившее Петербург на дикие киргиз-кайсацкие степи.