Исписав две страницы, он встал со стула, бросил перо и снова забегал по комнате. И опять стихотворение возникло в голове — стройное, глубокое, простое, облеченное в плоть и кровь. Слова, готовые к отдельному существованию, выходили из его головы, звучали в ушах и пропадали, как только он дотрагивался пером до бумаги.
Раз ночью он пришел с допроса усталый, разбитый. Болела голова, и во рту было сухо и горько, как после попойки. Лениво и медленно снял с себя сапоги, расстегнул пуговицы камзола и лег на кровать. Но лежать было неудобно и жестко. Он несколько минут ворочался из стороны в сторону и не мог заснуть.
Почему-то мысли, приходившие в его голову, никак не относились к событиям сегодняшнего дня. Совершенно неожиданно Державин вспомнил мать, старую казанскую гимназию, облупившиеся стены заборов, где он играл с ребятами в «орла» и «решку», и еще что-то отдаленное и успокоенное, что можно было передать словами: дом, тишина, покой.
Стояла мебель, висели на стене лаковые картины, засохшие пыльные цветы метелочками торчали в вазах из радужного дешевого стекла. Мать, Фекла Андреевна, прошла по комнате и наклонилась над ним.
И вот, в ту же минуту он увидел, ощутил мускульно свой стих, увидел и понял, что сейчас уж он от него не уйдет, что он поймает его, загонит как редкого зверя и перенесет на бумагу. Стихи, найденные им, были твердые, решительные, быстрые. Ни богинь, ни героев не упоминалось в них. Это были простые ясные строчки о смерти, о жизни, о неизбежном их равенстве.
Трепеща от радости, он оторвал голову от подушки, чтобы записать их. Зная, что они никуда не уйдут от него, он даже особенно не торопился. Он оторвал голову от подушки, открыл глаза и устроился на кровати сидя.
И сейчас же тяжелый, как смерть, сон напал на него. Думая встать, он уронил голову на подушку, вытянул ноги и вытянулся во весь рост.
Иван Халевин подошел и сел около его кровати.
«Ну что же, ваше благородие, — сказал Иван Халевин. — Когда же вы исполните обещание свое?»
Державин посмотрел на него с ненавистью.
«Не мешайте! — крикнул он. — Не мешайте мне, потому что я пишу стихи».
Он спал растянувшись на кровати и разбросав руки. Ему приходили в голову все новые и новые строчки стихотворения. Они были ясны, тверды и предельно просты. Державин писал о жизни, о смерти, о близости к натуре. Он писал о смерти, которая равна богу и от которой не может скрыться никто. Ее коса острится равно на всех смертных, и никто не может почесть себя счастливейшим, пока не пробьет его последний час.
Он лежал на кровати, вытянувшись во весь рост и сознавая, что наконец-то стихи не уйдут от него, улыбался тихо и удовлетворенно.
Он знал, что стихи в самом деле будут замечательными.
От Бибикова пришло письмо с требованием доставить секретных арестантов, согласно приложенному списку, в Казань. Державин просмотрел список. Первым стояла фамилия Халевина. Накануне отправки он решил еще раз вызвать Халевина. Собственно, соображения служебные не принимались во внимание, ибо дело было закончено, но просто ему захотелось увидеть еще раз этого странного арестанта.
— Садитесь, сударь мой, — сказал он Халевину, показывая на кресло. Допрос ныне закончен, но я хотел бы поговорить с вами не как следователь, а как разговаривают человек с человеком.
За последние дни Халевин сильно сдал. Лицо у него сделалось худым и впалые длинные щеки покрылись бурыми землистыми пятнами. Он шел по коридору, покачиваясь и держась одной рукой за стену. Но под черными нахмуренными бровями по-прежнему дико сверкали быстрые, неумолимые глаза.
— Я уж все вашему благородию открыл, — сказал Халевин тихо и покорно. — Чего еще от меня требуется — не ведаю.
Державин посмотрел на него с мучительной улыбкой.
— Не к допросу сие, — сказал он просто, — а к разговору. Я бы от вас, сударь, еще узнать желал, как вы, быв сами человеком ученым и острым, могли решиться примкнуть к бунту сей сволочи? Ужели на успех надеялись? Ужели думали, что царская власть, извечная и непоколебимая, от неграмотного казака может быть свержена? Сомневаюсь, сударь, сие на вас непохоже.
Халевин пожал плечами.
— Не токмо из одной выгоды люди на плаху всходят, — сказал он. — И не из выгоды стыдные дела на себя берут. — Он вдруг привстал с места. — И с какой выгоды вы, например, мне на дыбе руки вывернули, живым в могилу вогнали, дом разорили, на шею петлю приготовили? Из чинов, денег, теплого места? Сомневаюсь. Сие тоже на вас, сударь, непохоже.
— Но мятежи, — сказал Державин, не отводя глаз от его лица, — но восстание народов диких и невежественных, но кровь, затопившая землю, но пожары, виселицы? Ведали ли вы, что творили? Дикари — они, может быть, и не знали, что их за сие ожидает, ибо были дики и к жизни гражданственной непривычны, но вы-то, вы-то, сударь? Вы, как человек образованный, как могли сию ослепительную толпу за собой повести? Вяжется ли сие с понятием человека благородного?
Халевин смотрел на него с улыбкой.
— Когда человек за убийство ближнего своего мстит, — ответил он с ясной улыбкой, — не равны ли ему топор, кинжал или пистолет? Кроме того, сударь, по моему крайнему понятию, сии народы, в дикости и зверстве пребывающие, еще больше прав на существование имеют, чем мы с вами.
— Новый взгляд, — сказал Державин удивленно, — то есть...
Халевин посмотрел ему прямо в глаза.
— Образованность, — сказал он, издеваясь. — А что вы с вашей образованностью сделали? Дворцы да тюрьмы. Виселицы на каждой улице поставили. Посадили бабу во дворце, а она двадцать миллионов крестьян под ногой своей держит, ибо что ей бедность человеческая, что ей нужда народа, если она сама в золоте ходит. А из чего вся сия роскошь происходит? Из куска недоеденного, из тряпки, у хлебороба отнятой. Вы, сударь, каждый день мясо едите и бургундское у вас на столе, а поэтому крестьяне ваши одну воду пить должны. Вы шелка носите, поэтому крестьяне ваши в дерюгах ходят. У вас излишки, у них нет необходимейшего.
— Но вы-то, сударь, — яростно перебил его Державин, — вы-то не ходите нагим и босым. Вы-то яства и пития довольно имели? Какое же вам до всего дело было?
— Извините, — сказал глухо Халевин. — Я на сей вопрос и вовсе отвечать не намерен, ибо глупость его вам самим понятна.
Несколько минут они оба молчали. Это была страшная, тяжелая тишина, которая сказала каждому больше слов. Потом Державин встал и взял Халевина за плечо.
— Ну что же, сударь, — сказал он печально, — мы расстаемся с вами. Отныне не я буду вашей судьбы указчик, но не скажете ли вы мне, сударь, чего-нибудь на прощание? — Он заглянул ему в глаза. — Обещаю вам все, что вы попросите, выполнить беспрекословно. Чести моей можете верить.
Халевин молчал и думал.
— Не бойтесь, не бойтесь, сударь, — сказал Державин ободряюще, — все, что вы попросите, будет исполнено.
— Там среди бумаг моих, вами забранных, — сказал Халевин, — есть дневник, отдайте мне его обратно.
Лицо Державина помрачнело. Он несколько минут молчал.
— Никак этого, сударь, нельзя, — сказал он наконец, — ваша рукопись уже к делу приложена.
Халевин порывисто встал с места.
— Тогда ничего, — сказал он. — Тогда все. Прикажите меня отвести в камеру.
Державин вдруг выдвинул нижний ящик и бросил тетрадь на стол.
— Берите, — сказал он.
Халевин подхватил ее обеими руками.
— Можно, сударь? — спросил он, жадно глядя на Державина во все глаза.
Державин не отвечал. Тогда Халевин оглянулся и быстро сунул тетрадь в огонь камина.
— Вот и все, — сказал он, смотря, как гибнут, рассыпаясь, ее почерневшие листы. — Конец жизни, надеждам, чаяниям. Все они превратились в пепел. Так и я, сударь, прошел через пламя и пеплом по ветру рассыпался. Он с улыбкой посмотрел на Державина. — Прощайте, сударь, больше мы с вами не встретимся. Желаю вам карьер быстрый и легкий, вы многого достигнете, сударь. Нрав у вас быстрый и изворотливый, а таких теперь только и нужно. Когда будете министром, помните, о чем я вам говорил. — Он повернулся, чтобы уйти, но Державин вдруг остановил его легким движением руки.