Они вынимали из карманов желтые свертки пергамента, обломки радужного стекла, рыжие от старости наконечники стрел, осколки горшков с треугольным орнаментом.
Узнав о каком-нибудь могильнике или городище, Максимов бросал все, ехал, собирал рабочих, делал распоряжения, волновался, бегал и, не найдя ничего, кроме человеческих костей, разрушенного собачьего черепа и пригоршни бус, ехал домой злой, сосредоточенный, но непоколебимый.
— Если бы только место знать, — говорил он с тихой яростью. — Если бы только за кончик нити уцепиться, не ушло бы золото от меня. Руками землю разгреб бы! Зубами бы вытащил! Сто верст пешком прошел, а все-таки нашел, разбогател бы.
На своем веку, а было ему лет тридцать, он уже изъездил половину империи.
Искал клад Иоанна Грозного в Москве, клад Стеньки Разина на Волге, клад святого Владимира около Киева, искал даже клад Тамерлана, но ничего не нашел.
Вот в это-то время судьба свела его с опальным запорожским атаманом Черняем.
Даже впоследствии, когда Державин занялся вплотную изучением этой странной истории и ему стали доступны архивные материалы, он так и не смог разрешить ряда вопросов, связанных с именем Максимова, казенного крестьянина Серебрякова и казака Черняя.
Ему, например, так и не удалось с полной ясностью выяснить, куда же делся впоследствии колодник, государственный изменник, запорожский атаман Черняй. Сама же история, в которую он едва не впутался, заключалась вот в чем.
Сидел в московской тюрьме, вместе с другом Максимова Серебряковым, запорожский атаман Черняй.
Преступление его отнюдь не отличалось особой сложностью.
Он был из тех казацких батек, которые даже под старость никак не могли примириться с новым веянием времени.
Ухищрения дипломатов, внешняя иностранная политика екатерининского правительства не вызвали в нем ничего, кроме тревожного удивления.
Широкоплечий, неуклюжий, кряжистый, с чудовищными мускулами и огромным упорством, он продолжал понимать свое звание по старинке, то есть думать, что все сводится к тому, чтоб покрепче насолить соседям. Он и солил им с полной бесшабашностью, совершая набеги на турецкие города, предавая огню и мечу целые селения и развешивая пленников на окрестных деревьях.
Бил он турок, бил он поляков, и после каждой битвы его войсковая казна едва умещалась на нескольких телегах.
Так под старость он завоевал славу могутного и смелого батька.
Бесчинствовал он много лет, и его дерзкие и всегда успешные набеги не только не навлекали никаких кар на его голову, но даже покрывали ее своего рода славой.
Однако, старея, Черняй потерял житейскую гибкость и все менее и менее стал понимать виды петербургского правительства.
Наконец, в центре хмуро посмотрели на его последний подвиг, когда было сожжено слишком уж много домов и перевешано несколько сот пленников.
Военная коллегия послала ему указ, который выражал с достаточной определенностью мысль, что время грабежей прошло.
Указ был подписан Екатериной.
Черняй принял указ коленопреклоненно, зачел его через писаря войсковой громаде и, возвратившись домой, продолжал формировать отряд для ночного налета на турецкую слободу Балту.
Набег был произведен с той изумительной быстротой, ловкостью и наглостью, которая вообще составляла военный стиль атамана Черняя.
Балта была разгромлена.
Но в силу ли недостатка времени, в силу ли указа — человеческих жерств на этот раз было мало.
Зато опять награбленную добычу увозили на возах.
Этот набег, кажется, был последней каплей, переполнившей чашу долготерпения теснимой со всех сторон Оттоманской империи.
Турки переступили русские границы.
Вспыхнула война.
Она была явно не ко времени.
Екатерина велела переловить реестровых казаков, участвовавших в деле, и во главе с атаманом сослать в Сибирь.
В длинном списке подлежащих аресту, изъятию и ссылке первым стояло имя Черняя.
Черняй был арестован и привезен в Москву.
Казалось, спасения не было.
Однако он не хотел сдаваться так быстро.
В его голове зародился новый план.
Накануне отправки Черняй притворился умирающим и в течение нескольких дней так хорошо выдержал свою роль, что профос — так по-иностранному зовут начальника тюрьмы, — посмотрев на его бледное, искаженное страданиями лицо, позвал ему доктора и священника.
Доктор признал положение атамана весьма серьезным, — очевидно, этому помогло то золото, которое Черняй ухитрился сохранить даже в тюрьме, — а священник дал приобщиться и отпустил грехи.
В это время Черняй и встретил Серебрякова.
С первого взгляда Черняй понял, чем можно заинтересовать этого молчаливого, хитрого, но жадного до денег мужика.
Охая и стеная, он рассказал ему о кладе, якобы зарытом на турецкой границе.
Сорок лет таскали запорожцы сокровища, награбленные во время набегов, и со страшным кровавым заклятьем зарывали в заветное место.
Чего там только нет! Одного золота пять сундуков: и турецкие лиры, и немецкие цехины, и голландские гульдены, и итальянские флорины, и московские червонцы. Золото в слитках, в брусьях, в прутьях, в посуде, в поделках, просто самородком. Турецкие чаши, золотые тарелки, золотые подносы, серебро же просто свалено навалом. Сколько его — никто не знает. Так горой и лежит. Да откуда и знать, когда его ведь прямо ссыпали возами. Дно ямы выстлано бархатом и парчой, и на нем лежат двадцать пушек, нашпигованных жемчугом. Сорок лет грабили тот жемчуг запорожцы, из ушей выдирали серьги, с шей срывали ожерелья, с рук — запястья. Сносили каждый год пригоршнями и прятали в пушки. Есть жемчуг с горошину, есть с орех, а есть и с лесное яблоко. Есть матерь жумчуга о пяти ядрах в виде креста. Есть черный жемчуг, есть розовый, есть перламутровый, есть серебристый. А еще там алмазы, рубины, изумруды, сапфиры. Камни голубые, камни желтые, камни зеленые.
Серебряков слушал затаив дыхание.
Черняй говорил без запинок, складно, но с большими перерывами, останавливаясь, хватаясь за грудь и переводя хриплое, жесткое дыхание. По всему было видно, что он доживает свои последние дни.
— Все равно я на свете не жилец, — говорил он с тихой грустью, — так что же мне в сих сокровищах, кровавым путем добытых? Достаньте их и володейте ими. Вы люди молодые. Вам еще жить да жить.
Однако на настойчивые вопросы о месте клада Черняй отвечал путано, неохотно, ссылаясь на ослабевшую от болезни память и то, что ему трудно долго разговаривать.
— Если бы хоть одним глазом тую степь увидеть — я сразу бы понял, говорил он тоскливо.
Выздоравливая или притворяясь выздоравливающим, Черняй делался все замкнутей, молчаливей и на настойчивые вопросы Серебрякова о кладе только пожимал плечами и махал рукой.
— Что теперь говорить, — отвечал он. — Копил, копил сорок лет, и все прахом пошло. Вот если бы нам хоть на один денек в степь попасть, уж я бы...
Тут он вздыхал и, махнув рукой, отходил в сторону.
Вскоре дело изменилось.
По поручительству Максимова Серебрякова выпустили из тюрьмы.
В тот же день он рассказал Максимову о странном преступнике, и они сообща выработали план освобождения Черняя.
План был дерзок и прост.
Заключался он вот в чем.
Сыздавна существовал такой обычай, что по требованию кредиторов в городской магистрат приводили под конвоем несостоятельных должников, откуда по согласию и по требованию того же кредитора его под конвоем отпускали в баню или по домашним делам. Конвой состоял из одного человека, и поэтому отбить преступника не представляло никакого труда. Вот этим и решил воспользоваться Максимов.
Через знакомого сенатского чиновника были изготовлены фальшивые векселя, якобы выданные Черняем, и по ним выписано требование в магистрат.