Бибиков никак не мог понять, что побудило императрицу апробировать эту нескладную, трескучую грамоту. Он думал также, что в и без того сложную военную и политическую ситуацию она неминуемо внесет путаницу и даст возможность для самых смелых толкований. Причин было много. Не говоря уже о совершенно недопустимом слоге, окончательно затемняющем убогий смысл манифеста, и всех этих пышных риторических фигурах, длиннейших и нескладных периодах, обильных славянских речениях, — манифест был просто двусмыслен, за грудой пышных фраз автору манифеста не удалось скрыть самое главное испуганную растерянность петербургского правительства. Посулы и угрозы, начинающие и кончающие грамоту, производили просто жалкое впечатление. Да, в конце концов, и во всей этой нелепой дуэли императрицы с беглым арестантом реальным были только те 25 тысяч, которые правительство обязывалось выплатить за голову живого Пугачева. За мертвого эта сумма понижалась до 12 тысяч. «А за мою голову, — подумал Бибиков, раздувая ноздри, — Пугачев заплатит 200 тысяч — за мертвого или за живого, все равно».
В Казани его ждала целая куча воинских реляций и сообщений. Он унес их домой и прочел залпом, замкнув двери на ключи и кусая губы. Когда он поднял голову от этой кучи серых бумаг, была уже ночь. Он прошелся по комнате и прильнул воспаленным лицом к стеклу. Да, скрывать нечего, положение ее императорского величества Екатерины Алексеевны, а вместе с ней и его, Бибикова, было куда хуже, чем он хотел представить себе до сих пор. Он отлично сознавал, что реляциями и манифестами далеко не исчерпывается положение на фронтах. «Самое страшное, — думал он, — заключается не в отдельных сообщениях о поражениях правительственных войск — их было так много, что под конец он перестал их читать, — даже не в падении таких надежных крепостей, как Яик, Бузулук, Татищеве, — об них он знал еще в Москве, — а в самом смысле, природе, характере поражений». Шагая по комнате и напевая совсем не в лад своему настроению какую-то французскую песенку, он думал, что поистине во всемирной истории, причудливой и изменчивой, никогда не было такой странной войны. Здесь даже о поражениях не приходилось говорить — правительственные войска не сражались: они бежали при одном появлении плохо вооруженного, неорганизованного и малочисленного противника. Крепости, снабженные тяжелой артиллерией и многочисленным гарнизоном, могущие выдержать месячную осаду, при появлении Пугачева сдавались без одного выстрела. Злодей въезжал на черном коне в город, и солдаты вешали на площади своих офицеров. И вешали они их при радостных криках полоненного города и колокольном звоне обесчещенных церквей. Да, да! Это было чудовищно, но Бибиков уже не удивлялся, когда читал реляции о том, что духовенство встречает злодея крестным ходом и колокольным звоном. Он не удивлялся, что церковный хор поет ему «Достойно есть», попы «Благословен грядый во имя господне», и верил, что, пожалуй, скоро найдется такой сумасшедший, перепуганный насмерть архиерей, который помажет ему лоб на царство. Но самое страшное, самое непоправимое зло было даже не в этих победах, а в том впечатлении, которое они производили на народ.
Пугачев не завоевывал — он освобождал.
Пугачев не злодействовал — он наказывал.
Пугачев не убивал — он карал своих ослушников.
Бибиков подошел к столу и снова наклонился над кучей воинских сводок. Одна из них поразила его особенно.
В Илецком городке, — гласила эта сводка, — сидел храбрый и верный императрице комендант. Не желая дать злодею обложить стены города, он разобрал мост, ведущий к крепостным стенам. При приближении Пугачева солдаты снова собрали мост и отворили крепостные ворота. Первым распоряжением Пугачева при въезде в Илец был приказ повесить храброго коменданта.
С неожиданной ясностью Бибикову вспомнилось донесение молодого офицера Державина. Он был прав, конечно, когда с такой горячностью настаивал на розыске и казни виновных. Солдаты, говорящие о своих симпатиях к неприятелю, не заслуживают ничего, кроме намыленной веревки. Но как поймать того, кто смолчал? Как найти того, кто говорил? Где тот, кто его слушал? Как зовут того, кто слушал, смолчал и не донес?
Ну да, — он тогда же распорядился принять строжайшие меры, послал соглядатаев, запросил секретным отношением командиров о состоянии умов. И те ему ответили, что все обстоит благополучно, что ничто не внушает опасений и солдаты рвутся в бой за свою императрицу.
Рвутся в бой! За свою императрицу!! Черт бы побрал это дурачье! Они до тех пор будут верить в своих солдат, пока не почувствуют веревку, стянутую на шее этими солдатами. Измена! Везде, всюду измена!
Он подошел к карте.
Огромная, в полстены, карта империи Российской была изрезана по всем направлениям и как кровью залита красными чернилами. Это все места сражений, отступлений, проигранных битв, сданных крепостей. Вся эта длинная линия городов, фортов и укреплений от Яицкого городка до Оренбурга — уже взята самозванцем. Он держит в состоянии непрерывной осады два последних важнейших пункта. Не сегодня, так завтра падут и они. Вся левая сторона Волги, — он провел пальцем по карте снизу вверх, — занята наездами Пугачева. Самара со всех сторон обложена войсками самозванца. Она еще держится, задыхается в этом железном кольце, но продолжает мужественно отражать все его приступы. А дальше идут места, отмеченные косыми красными крестами. Вот тут стоял, терпел поражение и убежал, растеривая свои полки, главнокомандующий армией генерал Кар. Вот здесь был убит Чернышев. В этом месте, в этом и этом местах — вон сколько здесь крестов — был наголову разбит Фрейман. Одна только Самара...
Стук в дверь прервал его размышления. Он рывком повернулся на каблуках и подошел к двери.
— Что надо? — хрипло спросил он, повертывая ключ и открывая дверь наполовину.
Секретарь с птичьими глазами просунул толстый конверт, запечатанный четырьмя сургучными печатями и, всматриваясь в лицо начальника, робко доложил о приходе молодого офицера Державина, который просит принять его немедленно.
Бибиков разорвал конверт и пробежал несколько первых строк реляции. Лицо его побледнело еще больше, он провел рукой по лбу, тупо посмотрел через секретаря и вдруг усмехнулся.
Потом, комкая бумагу в конверт, подошел к столу и на ходу, не оборачиваясь, крикнул:
— Проведи в зало; я сейчас к нему выйду.
Он принял его в большом зале опустевшего губернаторского дома. Державин вошел и остановился у порога. При свете восковых свечей он показался Бибикову еще тоньше, бледнее и строже, чем в первый раз. Бибиков с удовольствием рассматривал его удлиненное мальчишеское лицо с большим ртом и широкими челюстями.
В этом тонком и болезненном юноше, в его быстрых, угловатых движениях, диковатых, а иногда просто нелепых ответах и предложениях, он чувствовал человека совершенно иной породы, чем он сам. Юнцу — Бибиков это почувствовал с первой же минуты свиданий — можно довериться. Он пойдет на всякий риск, на любое сложнейшее, безнадежнейшее предприятие, он шутя рискнет своей головой, если только в случае удачи можно рассчитывать на какое-нибудь, пусть самое незначительное, продвижение по службе. Он честен, добр, горяч, но, пожалуй, нет такого жестокого, кровавого и просто бесчестного дела, которое он отказался бы взять на свою ответственность, если того потребует ближайший начальник. Поистине странное поколение, загадочное, чудовищные люди появляются и растут в конце осемнадцатого столетия!
И все-таки хорошо, очень хорошо, что он, подумав, тогда же согласился принять его на службу! Этому человеку, кажется, можно довериться.