Выбрать главу

— Нет, нет. Я тебе скажу… я тебе скажу… потом. Не думай теперь об этом. Прошу тебя.

— Будь добр!..

Мать вернулась с Мари и Натали. Но достаточно было оттенка, с которым она произнесла эти немногие слова, чтобы убедить меня, что она не подозревала истины. Может быть, она думала, что причиной моей грусти была тень неизгладимого и неискупимого прошлого? Она думала, что меня мучает совесть за причиненное ей зло и страх не заслужить ее прощения.

На следующее утро пришлось испытать глубокое потрясение (по ее желанию, я ждал в соседней комнате), когда я услышал, что она зовет меня своим звонким ГОЛОСОМ:

— Туллио, иди!

Я вошел и увидел ее на ногах, она казалась более высокой и стройной, более хрупкой. Одетая в широкий развевающийся хитон с длинными прямыми складками, она улыбалась, неуверенная, едва держась на ногах, с протянутыми руками, ища равновесия и поворачиваясь поочередно то к матери, то ко мне. Мать смотрела на нее с непередаваемым выражением нежности, готовая поддержать ее. Я тоже невольно протянул к ней руки.

— Нет, нет, — просила она. — Оставьте меня, оставьте. Я не упаду. Я хочу одна дойти до кресла.

Она медленно сделала шаг. На ее лице выразилась детская радость.

— Берегись, Джулианна!

Она сделала еще два-три шага; потом, охваченная неожиданным страхом, паническим страхом, чтобы не упасть, она поколебалась мгновение между мной и матерью и бросилась мне в объятия, ко мне на грудь, отдаваясь всей своей тяжестью, дрожа, точно рыдая. Но нет, она смеялась, немного смущенная страхом; так как она не носила корсета, то мои руки сквозь материю почувствовали всю ее худобу и хрупкость, грудь моя чувствовала ее прожатую и слабую грудь, ноздри мои вдохнули аромат ее волос, глаза мои снова увидели на шее маленькую темную родинку.

— Я испугалась, — сказала она прерывающимся голосом, смеясь и задыхаясь. — Я испугалась, что упаду…

В то время, как она повернула голову к матери, чтобы посмотреть на нее, не отрываясь от меня, я заметил ее бескровные десны и белки ее глаз и что-то конвульсивное во всем лице. И я понял, что в моих руках бедное, больное существо, глубоко пораженное болезнью, с расстроенными нервами, истощенное, может быть — неизлечимое. Мне вспомнилось, как она преобразилась в вечер неожиданного поцелуя; и снова мне показалось прекрасным то дело великодушия, любви и обновления, от которого я отказывался.

— Доведи меня до кресла, Туллио, — сказала она.

Поддерживая ее рукой за талию, я вел ее медленно-медленно; я помог ей усесться, расположил на спинке кресла пуховые подушки и, помню, выбрал подушку самого красного цвета, чтобы она могла положить на нее свою голову. Чтобы положить подушку под ее ноги, я встал на колени; и я увидел ее лилового цвета чулок и маленькую туфельку, закрывавшую лишь носок Как и в тот вечер, она следила за всеми моими движениями ласковым взглядом. И я медлил. Я подвинул к ней маленький столик для чая, поставил на него вазу с свежими цветами, положил какую-то книгу и разрезательный ножик из слоновой кости. Как-то невольно я вкладывал в эти заботы немного аффектации. Ирония снова пробуждалась: «Очень ловко, очень ловко! Очень полезно, что ты делаешь все это в присутствии твоей матери. Она не сможет подозревать тебя после того, как видела твою нежность. Излишние старания дела не испортят. Она не очень дальновидна. Продолжай, продолжай. Все идет превосходно. Смелей!»

— О, как день хорош! — воскликнула Джулианна со вздохом облегчения, закрывая глаза. — Спасибо, Туллио.

Несколько минут спустя, когда вышла мать, она повторила с более глубоким чувством:

— Спасибо!

И она протянула ко мне руку, чтобы я взял ее в свои руки. Так как на ней был широкий рукав, то во время движения рука открылась до самого локтя. И эта рука, белая и верная, предлагавшая любовь, прощение, мир, мечту, забвение — все прекрасное и доброе, одно мгновение задрожала в воздухе, протянутая ко мне как для величайшей жертвы. Я верю, что в смертный час, в тот момент, когда я перестану страдать, я увижу лишь этот жест; из бесчисленных воспоминаний прошлой жизни я вновь увижу только этот жест.

Когда я думаю об этом, мне не удается восстановить с точностью состояние души, в котором я находился. Могу утверждать только, что и тогда я понимал всю серьезность положения и значение поступков, которые совершались и должны были совершиться.

Дальновидность моя была, или казалась мне, образцовой. Два процесса зарождались во мне, не смешиваясь, резко отделенные друг от друга, параллельные. В одном из них преобладало, вместе с жалостью к бедному существу, которое я собирался ударить, чувство острого сожаления относительно отталкиваемой жертвы. А в другом, рядом с глубоким вожделением относительно моей далекой любовницы, преобладало эгоистическое чувство, проявлявшееся в холодном исследовании обстоятельств, могущих способствовать моей безнаказанности. Эта параллельность усиливала мою внутреннюю жизнь до невероятной степени.