— Учитель, ассо пять минут, — сказал я и повернулся, направляясь в раздевальную. Но на пороге я остановился и поглядел назад; я увидел, что Арборио снова принялся фехтовать. Одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться, что он очень слаб в этой игре.
Когда я начал accо с учителем на глазах у всех присутствующих, мною овладело какое-то особенное нервное возбуждение, удвоившее мою энергию. Я чувствовал на себе пристальный взгляд Филиппо Арборио. Потом мы еще раз встретились в раздевальной. Чересчур низкая комната уже была полна дыму, противного острого человеческого запаха. Все, сидевшие там в широких белых халатах, терли себе грудь, руки, плечи, не спеша, куря, громко шутя, в грязных разговорах давая волю своей грубости. Шум фехтования чередовался с грубым смехом.
Два-три раза, с бесконечным чувством отвращения, с вздрагиванием, точно от сильного физического толчка, я увидел худое тело Арборио, которое как-то невольно искали мои глаза. И снова создавался отвратительный образ. С тех пор я не имел случая подойти к нему и даже нигде не встречал его. Я перестал им интересоваться. Следовательно, и в поведении Джулианны не замечал ничего подозрительного.
Вне того круга, что становился все более узким, в котором я волновался, для меня не было ничего ясного, понятного. Все внешние впечатления действовали на меня, как капли воды на раскаленное железо, отскакивая и испаряясь.
События быстро следовали одно за другим. В конце февраля, после последнего позорного поступка — между мной и Терезой Раффо произошел окончательный разрыв, и я уехал в Венецию один.
Я оставался там около месяца; мной овладел непонятной недуг, какое-то оцепенение, становившееся более тяжелым от туманов и тишины лагун. У меня сохранилось лишь сознание моего одинокого существования среди неподвижных призраков вещей. В течение долгих часов я не ощущал ничего другого, кроме тяжелой, давящей неподвижности жизни и пульсирование артерии в моей голове. В течение долгих часов я находился во власти странного обаяния, которое производит на душу и на чувство непрерывный и однообразный шум чего-то неясного.
Моросило; на воде туманы принимали порой мрачные формы, двигаясь, как призраки, медленно, торжественно. Часто в гондоле, точно в гробу, я находил воображаемую смерть. Когда гребец спрашивал меня, куда меня отвезти, я отвечал почти всегда каким-то неопределенным движением; и в тайниках души я понимал искреннее отчаяние этих слов: «Куда-нибудь, только подальше от мира!»
Я вернулся в Рим в конце марта. У меня было новое ощущение реального мира, как после долгого затмения совести. Порой неожиданно мной овладевали застенчивость, смущение, беспричинный страх; и я чувствовал себя слабым, как ребенок. Я непрестанно смотрел вокруг себя с несвойственным мне вниманием, чтобы понять настоящий смысл вещей, найти верные соотношения, дать себе отчет в том, что изменилось, что исчезло. И по мере того, как я входил потихоньку в общую жизнь, в моем уме восстановлялось равновесие, пробуждалась некоторая надежда, воскресала забота о будущем.
Я нашел Джулианну сильно истощенную, с пошатнувшимся здоровьем, грустную как никогда. Мы мало говорили, не смотря друг другу в глаза, не раскрывая наши сердца. Мы оба искали общества наших двух девочек; и Мари и Натали в своей счастливой непосредственности, наполняли наше молчание своими свежими голосами.
Однажды Мари спросила:
— Мама, мы поедем в этом году на Пасху в Бадиолу?
Я ответил вместо матери, не колеблясь:
— Да, мы поедем.
Тогда Мари, увлекая сестру за собой, стала радостно прыгать по комнате.
Я посмотрел на Джулианну.
— Хочешь, чтобы мы поехали? — спросил я ее робко, почти смиренно.
Она кивнула головой.
— Я вижу, что ты плохо себя чувствуешь, — прибавил я. — Я тоже себя плохо чувствую… Может быть, деревня… весна…
Она полулежала в кресле, положив свои белые руки на ручки кресла; и эта поза напомнила мне другую позу: позу выздоравливающей в то утро, когда она в первый раз встала.
Отъезд был решен. Мы стали готовиться к нему.
Надежда блестела в глубине моей души, но я не смел взирать на нее.
Вот мое первое воспоминание. Я хотел этим сказать, когда начал свой рассказ, я хотел сказать: это первое воспоминание, которое относится к той страшной вещи.
Итак, это было в апреле. Уже несколько дней мы жили в Бадиоле.
— Ах, дети мои, — сказала моя мать со свойственной ей откровенностью, — как вы похудели. Ах, этот Рим, этот Рим! Чтобы поправиться, вы должны остаться со мной в деревне долго-долго.