— Если Туллио останется в Бадиоле, — сказал Федерико, обращаясь к ней, — мы сделаем великие вещи. Мы обнародуем новые аграрные законы; мы оснуем новую аграрную конституцию… Ты улыбаешься? И тебе тоже дадим дело; мы поручим тебе исполнение двух или трех пунктов наших десяти заповедей. Ты тоже будешь работать.
Кстати, Туллио, когда мы начнем наше нововведение? У тебя чересчур белые руки. И недостаточно исколот их некоторыми колючками…
Он говорил весело, своим звонким и сильным голосом, внушавшим слушателю чувство безопасности и доверия. Он говорил о своих старых и новых планах, о применении первоначальных христианских законов к труду землепашца. Он говорил это с серьезностью мысли и чувства, которую умеряла его шутливая веселость, служившая ему вуалью скромности перед удивлением и похвалой слушателя. Все в нем казалось простым, легким, непринужденным. Этот юноша, благодаря силе своего ума, озаренного природной добротой, додумался до социальной теории, внушенной Льву Толстому крестьянином Тимофеем Бондаревым. В то время он не имел ни малейшего понятия о Войне и Мире, о великой книге, только что появившейся на Востоке.
— Эта книга как раз для тебя, — сказал я, беря книгу с колен Джулианны.
— Хорошо; если ты мне дашь ее, я ее прочту.
— А тебе нравится? — спросил я Джулианну.
— Да, очень. Она грустная и вместе с тем утешительная. Я уже люблю Марию Болконскую, а также Пьера Безухова…
Я сел возле нее на скамеечку. Мне казалось, что я ни о чем не думаю, что у меня нет определенной мысли; но душа моя бодрствовала и задумывалась. Было видимое противоречие между настоящим чувством и окружающими предметами, и тем чувством, о котором говорил Федерик, и этой книгой, и этими лицами, любимыми Джулианной.
Время шло медленно, мягко, почти лениво в этой смутной беловатой дымке, где медленно отцветали вязы. Звук рояля доносился до нас заглушенный, неясный, усиливая грусть света, как бы убаюкивая дремоту воздуха.
Ничего не слыша, погруженный в свои мысли, я открыл книгу, перелистал ее, пробежал начало некоторых страниц. Я заметил, что на некоторых страницах были загнуты углы, как бы для памяти; на полях других были отметки, сделанные ногтем, что было привычкой читавшей. Тогда я захотел прочесть, любопытный, почти испуганный. В сцене между Пьером Безуховым и незнакомым старцем на почте в Торжке многие фразы были подчеркнуты:
«— Погляди духовными глазами на своего внутреннего человека и спроси у самого себя, доволен ли ты собой? Чего ты достиг, руководствуясь одним умом? Что ты такое? Вы молоды, вы богаты, вы умны, образованы, государь мой. Что вы сделали из всех этих благ, данных вам? Довольны ли собой и своей жизнью?
— Нет, я ненавижу свою жизнь, — морщась проговорил Пьер.
— Ты ненавидишь, так измени ее, очисти себя, и, по мере очищения, ты будешь познавать мудрость. Посмотрите на свою жизнь, государь мой. Как вы проводили ее? В буйных оргиях и разврате, все получая от общества и ничего не отдавая ему. Вы получили богатство. Как вы употребили его? Что вы сделали для ближнего своего? Подумали ли вы о десятках тысяч ваших рабов, помогли ли вы им физически и нравственно? Нет. Вы пользовались их трудами, чтобы вести распутную жизнь. Вы в праздности проводили свою жизнь. Потом вы женились, государь мой, взяли на себя ответственность в руководстве молодой женщины, и что же вы сделали? Вы не помогли ей найти путь истины и ввернули ее в пучину лжи и несчастья».
Снова невыносимая тяжесть легла на меня, давила меня; и то была мука ужаснее прежней, потому что присутствие Джулианны усиливало тревогу. Приведенное место было отмечено одним знаком. Несомненно Джулианна подчеркнула это, думая обо мне, о моих проступках. Но последняя строчка — к кому она относилась, ко мне, к нам? Я толкнул ее, она упала «в пропасть лжи и позора»?
Я боялся, чтобы она и Федерико не услышали удары моего сердца.
Еще другая страница была загнута и отмечена: та, что описывала смерть княгини Лизы в Лысых Горах.
«…И в гробу было то же лицо, хотя и с закрытыми глазами… „Ах, что вы со мной сделали?“ — все говорила она, и князь Андрей почувствовал, что в душе его оторвалось что-то, что он виноват в вине, которую ему не поправить и не забыть. Он не мог плакать. Старый князь тоже вошел и поцеловал ее восковую ручку, спокойно и, высоко лежавшую на другой, нему лицо ее сказало: — „Ах, что и за что вы это со мной сделали?“ Кроткий и страшный вопрос поразил меня как кинжал: „Что вы сделали со мной?“»