Ах, отчего тогда не поразила меня молния. Отчего не разбился один из моих жизненных органов, почему я не остался там, на песке, у ног женщины, которая в течение нескольких кратких мгновений подняла меня на вершину счастья и низвергла в пропасть отчаяния.
— Отвечай! — Я схватил ее за руки, я открыл ее лицо, я говорил ей совсем близко, а голос мой был так глух, что я сам едва его слышал среди шума. — Отвечай, что означают эти слезы?!
Она перестала плакать и посмотрела на меня… И ее глаза, хотя и обожженные слезами, широко раскрылись, выражая крайний ужас, как будто она видела меня умирающим.
Действительно я, вероятно, потерял все краски жизни.
— Поздно, может быть? Чересчур поздно? — спросил, высказывая свою ужасную мысль в этом смутном вопросе.
— Нет, нет, нет… Туллио, это… ничего. Ты мог подумать… Нет, нет… Я так слаба, ты видишь; я не такая, какой была раньше… Я не владею собой… Я больна, ты знаешь; я так больна… Я не могла противостоять тому, что ты мне говорил. Ты понимаешь… Кризис неожиданно наступил… Причина этому нервы… Точно конвульсия, точно судорога свела меня; не разберешь, плачу ли я от радости или от горя… Ах, Господи!.. Видишь, проходит… Встань, Туллио; сядь рядом со мной.
Она говорила мне голосом, который еще душили слезы, который прерывали всхлипывания; она смотрела на меня с выражением хорошо мне знакомым, с выражением, которое она принимала уже и в другие разы при виде моего страдания. Одно время она не могла переносить мои страдания, ее чувствительность в этом отношении была так преувеличена, что, делая вид, что я страдаю, я мог все получить от нее. Она сделала бы все, чтобы удалить от меня неприятность, малейшую неприятность. Я тогда часто представлялся огорченным, шутя, чтобы вызвать в ней беспокойство, чтобы меня утешали как ребенка, чтобы получить некоторые, нравящиеся мне ласки, вызвать обожаемую в ней миловидность. А теперь — разве не появилось в ее глазах то же самое нежное и беспокойное выражение?
— Иди ко мне, сядь. Или хочешь пройтись по саду? Мы еще ничего не видели… Пойдем к бассейну… Я хочу смочить себе глаза… Почему ты так смотришь на меня? О чем ты думаешь? Разве мы не счастливы? Видишь, я начинаю чувствовать себя хорошо, очень хорошо. Но мне нужно помыть глаза, лицо… Который теперь час? Двенадцать? Федерико заедет за нами около шести. У нас есть еще время… Хочешь, пойдем?
Она говорила непрерывно, все еще судорожно, с видимым усилием, стараясь успокоиться, овладеть своими нервами, рассеять мое сомнение и казаться доверчивой и счастливой. В дрожании улыбки, в ее еще влажных, немного покрасневших глазах была грустная кротость, тронувшая меня. В ее голосе, в ее позе, во всей ее фигуре была та кротость, которая трогала меня, которая томила меня немного чувственным томлением. Но невозможно передать то тонкое очарование, которое производило это существо на мои чувства, на мой ум в этом неопределенном, смутном состоянии моей совести. Казалось, она молча говорила мне: «Я не могла бы быть еще более кроткой. Возьми же меня, раз ты меня любишь; возьми меня в свои объятья, но осторожно, не причиняя мне боли, не сжимая меня чересчур сильно. О, я жажду твоих ласк! Но я думаю, что ты причинишь мне смерть!» Это представление помогает мне до известной степени передать впечатление, которое она производила на меня своей улыбкой. Я смотрел на ее рот, когда она сказала мне: «Почему ты смотришь на меня так?» Когда она сказала: «Разве мы не счастливы?» — я испытал слепую потребность сладострастного ощущения, которое успокоило бы болезненное впечатление от предшествовавшего волнения. Когда она встала, я быстро схватил ее руками и — и прижал мои губы к ее губам.