Выбрать главу

Она говорила прерывисто, немного глухо, с непередаваемым выражением, ласковым, нежным, беспокойным, с которым она говорила уже несколько часов тому назад, на скамейке, чтобы утешить и успокоить меня. Я целовал ее. Так как кресло было широкое и низкое, она такая худенькая, освободила место возле себя, прижалась ко мне, дрожа, и прикрыла меня своим плащом. Точно на ложе, мы прижались друг к другу грудью, мешая наши дыхания. И я думал: «Если бы мое дыхание, если бы моя близость могли передать ей весь мой жар!» И я старался вызвать обманчивое усилие воли, чтобы случилась эта передача.

— Сегодня вечером, — шептал я, — сегодня вечером в твоей кровати я лучше тебя согрею, ты не будешь больше дрожать…

— Да, да.

— Ты увидишь, как я буду обнимать тебя — я усыплю тебя. Всю ночь ты будешь спать у меня на груди.

— Да.

— Я буду бодрствовать; я буду пить твое дыхание, я буду читать на твоем лице сны, которые будут тебе сниться. Ты произнесешь, может быть, мое имя во сне…

— Да, да.

— Тогда, иногда, ты разговаривала во сне. Как ты мне нравилась! Ах, какой голос! Ты не можешь себе представить… Голос, который ты сама никогда не слыхала, который знаю лишь я, я один… И я снова услышу его. Кто знает, что ты скажешь. Ты произнесешь, может быть, мое имя. Как я люблю движение твоего рта, когда он произносит букву у в моем имени! Точно эскиз поцелуя… Ты знаешь? Я буду тебе нашептывать на ухо, чтобы войти в твой сон. Помнишь, в то время, в некоторые утра я отгадывал кое-что из твоих снов? О! ты увидишь, дорогая моя, я буду ласковее, чем тогда. Ты увидишь, на какую нежность я способен, чтобы вылечить тебя. Ты нуждаешься в ласках, бедняжка!..

— Да, да! — повторяла она каждую минуту, способствуя, таким образом, моему заблуждению, усиливая опьянение, исходившее из моего собственного голоса и из веры, что мои слова убаюкивали ее, как нежная песнь.

— Ты слышала? — спросил я вдруг, и я приподнялся немного, чтобы лучше слышать.

— Что? Едет Федерико?

— Нет, послушай!

Мы оба стали слушать, повернувшись к саду.

Сад представлял из себя темную лиловую массу, прервавшуюся сверканием пруда. Полоса света все еще виднелась на границе неба, длинная трехцветная полоса; внизу кроваво-красная, потом оранжевая, потом зеленая, цвета умирающего растения. В тишине сумерек раздавался сильный чистый голос, похожий на прелюдию флейты.

Пел соловей.

— Он на кипарисе, — прошептала Джулианна.

Мы оба слушали, смотря на далекий горизонт, бледнеющий под неосязаемым пеплом вечера. Моя душа была настороже, точно она ждала от этой речи какого-то высшего откровения любви. Что испытывало в эти минуты рядом со мной бедное существо? Какой вершины страдания достигла ее бедная душа?

Соловей пел. Сначала это был точно взрыв мелодичной радости, фонтан легких трелей, падавших со звуком жемчуга, отскакивающего от клавиш гармониума. Наступила пауза. Поднялась рулада, легкая, страшно замедленная, в ней слышалась сила, порыв смелости, вызов, брошенный неведомому врагу. Вторая пауза. Тема из трех нот вопросительного характера развернула цепь своих легких вариаций, повторяя пять-шесть раз маленький вопрос, точно сыгранный на нежной, тростниковой флейте, на пастушечьей свирели. Третья пауза. И пение перешло в элегию, перешло в минорный тон, стало нежным как вздох, слабым как жалоба, передавая тоску одинокого любовника, грусть желания, тщетное ожидание; бросило конечный призыв, неожиданный, острый, как крик отчаяния; затихло. Другая пауза, более серьезная. Потом раздались новые звуки; нельзя было подумать, что они исходили из того же горла, настолько они были скромные, застенчивые, жалобные, настолько они походили на писк новорожденных птенцов, на чириканье воробья, потом, с поразительной гибкостью, этот наивный звук перешел в вихрь все ускоряющихся нот, которые сверкнули полетом трелей, задрожали в ясных руладах, уступили место смелому переходу, спустились, поднялись, бросились в вышину. Певец пьянел от своего пения. С такими короткими паузами, что звуки едва успевали замирать, он изливал свое опьянение в бесконечно меняющейся мелодии, страстной и нежной, надломленной и звучащей, легкой и серьезной, то прерываемой слабыми стонами и жалобной просьбой, то неожиданными лирическими полетами и высшей мольбой. Казалось, что и сад слушал и что небо склонялось над почтенным деревом, приютившим невидимого поэта, изливавшего эти потоки поэзии. Чаща цветов дышала глубоко, но тихо. На западе, на горизонте медлили желтые лучи, и этот последний взгляд дня был грустный, почти мрачный. Но появилась звезда, дрожащая, трепещущая как капля сверкающей росы.